Я оплакивала гибель таланта, крах надежд, окончательное, горестное угасание того, что обещало стать блестящим, ярким пламенем; я оплакивала брата, которого любила всем сердцем и которого больше никогда не увижу. Все его ошибки, все пороки в тот миг утратили для меня значение; все сотворенное им зло исчезло — вспоминались только его муки. Я молилась, чтобы Господь даровал ему на небесах покой и прощение.
Папа невыносимо страдал много дней. «Сын мой! Сын мой!» — рыдал он. Физические силы, однако, не оставили его, а со временем и его душевное здоровье восстановилось.
В день похорон Бренуэлла шел дождь. Осень поспешила отомстить лету. Мы все простудились и в последующие недели молча сидели у огня, ежась под порывами холодного восточного ветра, который буйно и властно гулял над нашими холмами и болотами.
Простуда Эмили переросла в постоянный кашель, становившийся хуже день ото дня. Вскоре к нему добавились одышка, боль в груди и боку. Эмили, стоически переносившая мучения, никогда не искала и не принимала жалости, но таяла у нас на глазах, становясь все более худой и бледной. Под гнетом невыразимого страха я вновь и вновь заклинала ее позволить вызвать врача, но сестра не желала и слушать.
— Мне не нужен врач-отравитель, — упорствовала она. — Он будет пичкать меня лекарствами и снадобьями, от которых мне станет только хуже. Я поправлюсь сама.
Но Эмили не поправлялась.
Она слабела.
Подробности ее болезни навеки выжжены в моей памяти: жестокий натужный кашель, который день и ночь эхом разносился по дому; учащенное дыхание после малейшего усилия; волнами накатывающий жар; дрожащие руки; отсутствие аппетита; худая, изможденная фигура и лицо — все признаки чахотки. Я сходила с ума от беспокойства при виде того, как сестра упорно выполняет домашнюю работу, даже когда стало ясно, что работа ей уже не по силам. В сестринских узах нет ничего необычного, и сестра была мне дороже жизни. Мысль о возможной потере казалась невыносимой. Три месяца я повсюду искала совета, предлагала снадобья, пыталась облегчить бремя Эмили и уговорить ее отдохнуть; на все мои усилия сестра отвечала досадой и отказом.
В ее характере была одна простая, примитивная черта. Подобно цыганам и обитателям холмов, на которых она так походила, и диким зверям, которых так преданно любила и опекала, сестра крепко цеплялась за свое родное жилище и инстинкты. Полагаю, она воспринимала свой недуг, как больное животное: предпочитала выздороветь или умереть в привычном углу, чем терпеть понукания и заботы чужих людей или незнакомые методы. Эмили никогда ни с кем не считалась, кроме собственного мнения, которое было для нее свято. Она не желала умирать, но слишком верила в силы природы и пожертвовала им свою жизнь.
Эмили не привыкла медлить, не медлила и сейчас. Она быстро угасала. Спешила покинуть нас. Однако пока ее физические силы таяли, духовно она становилась сильнее, чем когда-либо. День за днем я с мучительным изумлением и любовью наблюдала, с каким мужеством она встречает страдание. Впервые я столкнулась с подобным; впрочем, Эмили всегда выбирала нехоженые пути.
Вечером восемнадцатого декабря она вышла из теплой кухни в сырой, холодный коридор, собираясь покормить собак. Внезапно она пошатнулась и чуть не ударилась о стену, пытаясь не выпустить край фартука, полного объедков. Мы с Анной закричали от ужаса и бросились ей на помощь.
— Все в порядке, — отрезала Эмили.
Она оттолкнула нас и покормила Флосси и Кипера с рук. В тот вечер она кормила собак в последний раз.
Из-за сурового начала зимы и того, что в спаленке Эмили не было камина, несколько недель назад сестра перебралась в комнату, которую Бренуэлл освободил после происшествия со свечой. Тем вечером, проходя мимо упомянутой комнаты, я увидела, как Эмили на корточках у камина кормит уже не собак, а всепожирающий огонь: она бросала в ревущее пламя листы из тонкой стопки.
Мне стало любопытно, и я вошла к ней. В камине лежал толстый слой золы. Я взглянула на несколько страниц в руке Эмили и немедленно узнала ее почерк. Она быстро сунула последние листы в огонь и поворошила их, наблюдая, как мгновенно занимается бумага.
— Что ты сжигаешь? — с внезапной тревогой спросила я.
— Ничего важного.
— Любые твои рукописи важны для меня. Что это?
— Всего лишь мои старые гондальские сочинения и книга.
— Твоя книга? Нет! Какая книга?
Я в отчаянии попыталась выхватить у Эмили кочергу, чтобы спасти из пламени жалкие остатки ее подношения, но она вцепилась неожиданно крепко. Я беспомощно смотрела, как последние скрученные страницы обращаются в пепел.
— Какая книга? — тихо повторила я, хотя уже угадала ужасный ответ. — Вряд ли… та, над которой ты работала последние два года?
— Та самая.
— Ах, Эмили! — Горестный вздох исторгся из самых глубин моей души. Слезы брызнули при мысли, что я утратила столь бесценную рукопись; я покачнулась и упала на кровать. — Ты даже не дала нам прочесть, Эмили! Печально уже то, что ты скрывала от нас множество гондальских историй, которых больше нет… нет! Но твоя новая книга! Почему ты сожгла ее?
— Она не нравилась мне. Я знаю, что люди думали о моей работе, когда я была ею довольна. Не желаю, чтобы они судили нечто столь бесформенное и незаконченное после моей смерти.
— Эмили, ты не умрешь.
Эти отчаянные слова, некогда обращенные к моей сестре Марии, разнеслись зловещим эхом. В моем голосе было больше надежды, чем веры.
Эмили печально опустилась на стул; кочерга со звоном упала на пол.
— Поверь, я не хочу умирать, но на все воля Божья.
На следующее утро я встала на рассвете, закуталась в плащ, натянула перчатки и пошла через пустоши, рыдая от безысходности. В каждой впадинке, в каждой укрытой от непогоды щели я искала последнюю веточку вереска, чтобы принести ее Эмили. Сестра любила пустоши. Самые мрачные пустоши цвели для нее прекрасней, чем розы; из всех земных цветов она предпочитала вереск. Когда-то она целыми днями лежала на пустошах и грезила. Мне казалось, что вид знакомого цветка доставит ей удовольствие.
Наконец со вздохом облегчения я нашла то, что нужно: крошечную стойкую веточку, иссохшую, но узнаваемую. Всю обратную дорогу до пастората я бежала; мое сердце колотилось. Крошечный, выносливый вереск казался мне символом надежды, неукротимой жизни, новых обещаний. Я ворвалась в дом, поднялась по лестнице. Эмили сидела у камина в своей спальне, полностью одетая, с распущенными длинными каштановыми волосами. Она смотрела в огонь. В комнате едко пахло жженой костью.
— Шарлотта, — апатично промолвила она при моем появлении. — Мой гребень угодил в камин. Выпал из руки. Мне не хватило сил наклониться и поднять его.
В тревоге я поспешно достала гребень из углей. Большая часть его расплавилась. Мои глаза наполнились слезами, мне показалось, что я в жизни не видела ничего более грустного и душераздирающего, чем этот испорченный гребень, но я лишь произнесла: