Так же красно Илья ответить не умел и пробурчал:
— А тем наши каты лучше, что за Русь и русскую веру стараются.
— Вроде не глупый ты мужик, мастер, а дурное говоришь. Какая Богу разница, швед ли, русский ли. Господу враг не швед, а Сатана. Пётра-царь самый Сатана и есть, а Карла против него бес невеликий, да чужой, к тому же.
Зря он это при шпиге, подумал Ильша, примечая, как Юла постреливает туда-сюда своими острыми глазками. Ишь, притих. Может, прибить ирода от греха, пока не донес?
Слова пятидесятником были, однако, сказаны веские, не отмахнёшься. Подумал Илья, подумал, и ответил так:
— Господу, тово-етова, может, разницы и нету, швед или русский, а вот чтоб всяк за свое отечество стоял, как сын стоит за отца, это по-божески.
— Какой тебе Пётра отец?
— Тьфу ты! — рассердился Илья, не привыкший к долгим беседам. — Я ему про Фому, он мне про Ерёму! Сегодня Пётр, завтра еще кто, а Русь была, есть и будет. Если только иуды вроде тебя её чужим бесам не продадут!
На этом спор закончился — из галареи донёсся частый, гулкий грохот. Это отец Савва, возволновавшись, подавал условный знак и от усердия колотил в свой оловянный таз, будто в бубен.
— Пора! Поджигай! — сказал Юла, мелко перекрестившись, и вынул свои пистоли.
Запалил Ильша трут. Промасленный фитиль взялся сразу, по нему пополз весёлый огонёк. — Встань-ка, отомкну, — сказал Илья, подходя к Быку. Тот поднялся с земли, расставил руки.
— Ну спасибо. Честно сказать, боялся, вы меня тут оставите. Своё дело я сделал, более не нужен.
И так расчувствовался, что крепко обнял своего освободителя поперек туловища.
— Ладно, ладно, чай, не на Пасху — обниматься-то, — проворчал Ильша. Ему так было несподручно — никак не мог нащупать на Фроле железный пояс.
Пятидесятник сказал:
— Есть. Давай!
— Чего давать-то? — удивился Илья. — Пусти-ко, времени мало. Не то бежать придётся, я не люблю…
Внизу, за его спиной что-то звякнуло.
Обернулся — сзади на корточках сидел Юла. Фрол вдруг расцепил объятья и проворно отскочил. Отпрыгнул и Юла.
Хотел Илья повернуться — зазвенела цепь, не пустила. Пояс-то, оказывается, был теперь на нём, и запор замкнут! Вот чего Бык обниматься полез! А шпиг сзади ключом закрыл! Что за чудеса?
— Не пристрелить ли для верности? — спросил Юла, поднимая пистоль.
— Незачем, — остановил его пятидесятник. — Оставь человеку время помолиться. Ну, прощай, мастер. Скоро сам у Господа спросишь — всё равно ль ему, русский ты али нет.
С этими словами Фрол нырнул в галарею, шпиг вприпрыжку за ним.
Ещё не придя в себя, Ильша рванул цепь. Она сидела прочно — сам делал. Пожалуй, и Брюхан это кольцо из стены не выдрал бы.
Мешок с инструментами остался лежать около пороховой бочки, не дотянуться.
Фитиль неторопливо, но неостановимо тлел, красная искра ползла к заряду.
Схватился Ильша за голову. Что за недолга такая? Как? Почему?
Почесал макуху, призадумался. И всё ему вдруг открылось. Жалко, поздно. Русский человек задним умом крепок.
Глава 9
К солнцу
Орёл, по высоте паря,
Уж солнце зрит в лучах полдневных…
Г.Р. Державин
Впервые за все последние заполошные дни у Автонома Львовича выдался миг отдыха. Не отдыха — затишья перед последним решительным прыжком, коим либо достигнешь супротивного края пропасти и тогда сам чёрт тебе не брат, либо сверзнешься в бездну — навеки, окончательно.
Но страха в начальнике внутреннего полуприказа не было нисколько. Бояться нужно, когда чего-то не предусмотрел или чего-то не доделал, он же подготовился к прыжку, а верней к взлёту, безо всякой оплошности. Так что если всё-таки падение и гибель, то это уж воля Божья. На неё пенять-сетовать бессмысленно.
Собственно, полёт уже начался, крылья расправлены, обратной дороги нет. Или орлом к златому солнцу, или камнем в смрадную пропасть.
Князь-кесарь только что укатил из Преображёнки домой. Скоро на Большой Никитской грянет взрыв, который будет слышен и здесь, за городом. То будет первый удар курантов. (Эту ночь Автоном назвал про себя «курантной», а почему — о том сказ впереди.)
Как ни суди, а был Зеркалов человеком особенного покроя. Другой бы на его месте метался по комнате, а то и выпил бы водки для укрепления сил и духа. Он же был сосредоточен, но совершенно спокоен.
По давней уже привычке в такие переломные миги своей судьбы любил Автоном Львович смотреться на себя в зеркало. Словно искал там ответа иль тайного знака — что готовит ему завтрашний день.
Судя по золотистому отсвету, окаймлявшему вороновый парик гехаймрата, грядущее ему сулилось самое блистательное.
За два десятка лет, прошедших с давней ночи, когда ближний стольник правительницы Софьи точно так же выпытывал у зеркала судьбу, многое, очень многое вокруг переменилось. Но Автоном Львович будто двигался поперёк времени. Если на четвертом десятке он казался старше своего возраста, то теперь, наоборот, выглядел гораздо моложе. Усов он больше не носил, сбрил седую щётку, чтоб не старила. Морщин, правда, было много и все глубокие, но они лишь придавали резким чертам государственного мужа властности и силы. Движения тоже были точные, упругие. Из зеркала смотрело лицо человека, хоть и немолодого, но пока ещё лишь вступающего в лучшую пору жизни.
Лучшая пора жизни начиналась с нынешней ночи, после которой вертихвостка Фортуна, наконец, подстелится под упорного домогателя и расставит перед ним свои толстые ляги. Ибо ум и воля превозмогают любое противление стихий и даже многократные коварства удачи.
Уж он ли не являл чудеса прилежания, изобретательности, отваги, чтоб достичь счастия? Иные с достоинствами тысячекратно меньшими возносились до небес, а много ль преуспел в жизни Автоном Зеркалов?
В немолодые свои годы, когда пора бы уже наслаждаться довольством, властью и богатством, носится по службе высунув язык, всяк день опасаясь впасть в немилость у грозного князь-кесаря. Пусть увенчан чином, соответственным армейскому генералу. Пусть многие страшатся и лебезят. Пусть близок к средоточию государственной воли. Но при том положение зыбкое, и настоящего богатства как не было, так и нету. А ведь что такое богатство?
Это не сундуки, набитые златом, и не каменные палаты. Это высшее благо, доступное смертному, великая милость Божья.
Господь любое событие и явление, даже любую телесную потребность для бедняка обращает в испытание и муку, а для богача — в радость и приятствие.
Взять тот же голод. Обычный бедолага сотрёт руки до кровавых мозолей, чтоб сунуть в брюхо мякинную краюху и запить её кислым квасом, а человек богатый без трудов лакомится лучшими яствами.