Был штиль, поэтому приземистые пароходы тянули за собой черно-белые, костлявые громады парусных судов. Это медленно ползущее скопище по размеру было в несколько раз больше всего нашего Севастополя!
Долго пялиться в телескоп я не осмелился. Если б кто-то заметил, было б мне на орехи. И убрался я подобру-поздорову назад к Иноземцову, который всё глядел в свою персональную трубу. Была она раз в сто меньше адмиралтейской, а все же, видно, недурна. Время от времени Платон Платонович отодвигался от нее и записывал названия отдельных кораблей. Уж не знаю, как он их опознавал. Должно быть, по силуэту.
Я оглянулся вниз, на рейд, где стояла наша эскадра. Из-за того, что вражеский флот вновь сжался до размеров дальней тучки, а наши красавцы-корабли стояли близко и грозно щерились оскаленными зубами пушечных портов, я немного ободрился.
— Платон Платоныч, чего мы ждем-то? Вышли бы в море, да ка-ак вдарили бы со всех бортов! То-то б они заполошились!
Не отрываясь от телескопа, капитан ответил — шепеляво, потому что держал в зубах карандаш:
— Как же мы выйдем? Видишь: штиль. У нас пароходов кот наплакал.
Я задумался.
— Платон Платоныч, почему у них пароходов вон сколько, а у нас кот наплакал?
Тут он обернулся, вынул карандаш и процедил, зло:
— Это ты спроси у… — Но не сказал, у кого. Сдержался. — Испокон веку одна и та же беда. Всё на печи сидим, запрягаем долго. Профукали море! Как бы Севастополь теперь не профукать… Эх, брат, один теперь выход…
Когда он, всегда такой спокойный, ни с того ни с сего окрысился, я испугался. Не за себя — ясно было, что я тут не при чем. За Севастополь испугался. Но последняя фраза меня обнадежила.
— Значит, есть выход? Какой?
У Иноземцова сделалось несчастное лицо. Он мне не ответил.
Черный день
Ответ на свой вопрос я получил десять суток спустя.
День был ясный, сентябрьский, на небе ни тучки, а запомнился он мне — и, думаю, всем, кто там был, — черным, будто затмилось солнце и на землю спустилась темная ночь.
…Я стою на стрелке, в густой толпе, под стенами Александровского форта. По всей кромке берега люди. Большинство в морской форме. Вокруг меня сплошь наши матросы, с «Беллоны». Сам фрегат в двух кабельтовых от берега, он повернут в нашу сторону бушпритом. Золотой шлем богини ослепительно сверкает, а если приложить ладонь ко лбу и прищуриться, можно разглядеть ее лицо.
От солнечных бликов оно будто гримасничает. В резных чертах ни страха, ни горя, ни сожаления. Лишь довольство, презрение, холодное торжество. И кажется, что все мы, тысячи севастопольцев, собрались здесь поклониться богине. Корабли, стоящие шеренгой напротив горла Большого рейда, тоже выстроились в ее честь.
«Беллона» и остальные суда покачиваются на волнах с голыми реями. Паруса сняты. Орудийные порты распахнуты, но пушек нет. Всю артиллерию свезли на берег. На палубах пусто.
Между кораблями и набережной прыгает средь барашков адмиральский катер. На фоне деревянных громад он словно щепка. Но все взгляды устремлены на маленькое суденышко. Верней, на узкую темную фигуру, стоящую на баке. Она неподвижна, качка ей нипочем. Это Корнилов.
Одной рукой он сдергивает двухуголку. Другая поднимается. В ней белый платок.
Взмах…
На Карантинном равелине ударил выстрел. Густым плевком из бойницы вылетело облачко дыма.
Вокруг меня, и дальше, по всей береговой линии, прокатился единый стон.
Ничего не произошло. Только раздался частый глухой стук, будто сотня невидимых дровосеков взялась валить лес.
Это и в самом деле стучали топоры, но рубили они не деревья, а днища кораблей.
Тому два дня князь Меншиков дал сражение на реке Альме, всего в 25 верстах от города, и не смог остановить неприятеля. Побило невесть сколько народу. На подводах и фурах всё везли и везли раненых. Завтра иль послезавтра враг мог выйти на Мекензиевы горы, и весь рейд был бы перед ним, как на блюдце.
Поэтому начальство приняло страшное, не укладывающееся в голове решение: затопить половину эскадры у входа в бухту, потому что в сражении с вражеской армадой у Черноморского флота нет шансов на победу. Слишком неравны силы.
Вчера Иноземцов зачитал ужасный приказ своим офицерам, и в кают-компании чуть не случился бунт.
«Сдаваться без боя — позор! Нужно выйти в море и погибнуть с честью! Надо телеграфировать государю, это измена!» — кричали лейтенанты и мичманы. Даже старый штурман Никодим Иванович сказал: «Не подчиняться, и точка».
Платон Платонович, дав всем отбушеваться, заговорил печально, но твердо.
— Господа, на войне погибают с честью только в одном случае. Когда нет возможности с честью победить. А нам с вами сдаваться рано-с. Командование приняло единственно возможное решение. Иного выхода нет. Если эскадра выйдет из бухты, то вся погибнет в неравном бою безо всякой пользы. И тогда враг легко захватит порт. Не будет Севастополя — не будет Черноморского флота. А сохраним город — построим и новый флот. Паровой, бронированный. Не хуже ихнего. Пушки и матросы нужны на суше, отражать десант. А корабли, в том числе наша «Беллона»… — Только в одну эту секунду его голос дрогнул. — …Тоже будут защищать Севастополь — своими телами, перегородив фарватер. Не то англичане с французами, подавив наши форты поодиночке концентрированным огнем, войдут на рейд и расстреляют город в упор.
И все офицеры умолкли.
…Платон Платонович стоит впереди всех, у самой воды. Я вижу его прямую спину и сцепленные сзади руки в белых перчатках.
Возле меня отец Варнава, он всё бормочет молитвы о явлении чуда и всхлипывает, всхлипывает. Кто-то давится рыданиями. «Что ж это, братцы вы мои», — причитает по-бабьи тонкий голос.
Непонятный народ матросы, думаю я. Вроде служба у них — неволя, корабль — плавучая тюрьма. Вся жизнь — тяготы, мучения да опасности. А вот ведь — плачут.
И сам я такой же. До чего ненавидел я фрегат, когда попал на него против своей воли; какой враждебной и жуткой стервой казалась мне эта Беллона с ее надменным лицом, отполированным ветрами.
Но частят топоры — то не дровосеки, а гробовщики — и корабль подрагивает, словно от боли, начинает понемногу крениться влево, а я смотрю и не могу вздохнуть, и слезы катятся по щекам, и я их даже не вытираю.
Адмирал, словно истукан, всё торчит в катере, только надел шляпу и поднес к ней согнутую в локте руку с прямой ладонью.
Несколько раз по берегу пробегает стон — это когда очередное судно начинает уходить под воду. Над мелкими волнами торчат верхушки мачт, словно кресты на могилах. А наша «Беллона», даром что мельче стопушечных линейных кораблей, всё держится. Раскачиваться раскачивается, да не тонет.
И вот она осталась совсем одна. Шлем военной богини сверкает на солнце.