— Это-то как раз довольно просто-с…
Ночь. Вспышки
…А это я смотрю через капитанов бинокль на вражескую позицию. Сначала в кружках черным-черно, потом нащупываю яркий огонек, кручу колесико.
Вижу: костер, около него тесно сидят люди в фесках, безрукавных куртках, шальварах. Курят изогнутые трубки.
— Это ж турки! — шепчу я. — Никакие не французы.
— Самые что ни на есть, — так же тихо отвечает Платон Платонович, отбирая бинокль. — Зуавы, африканские стрелки. Пехотное прикрытие ихних батарей. Их прозвали «анфан-пердю», по-нашему «сорви-головы».
— Правильно прозвали. — Это голос Соловейки. Он по другую сторону от капитана. — Щас мы этим «пердю» головы посрываем.
Мы лежим посреди ничейной земли, посередке меж нашей и вражьей линиями. Ночь безлунная и беззвездная, поэтому нам удалось прокрасться сюда незамеченными. Иноземцов взял в переднюю цепь только охотников, кто вызвался добровольно. Остальная масса матросов и солдат, назначенных для вылазки, засела во рву под бруствером. Им полагается бежать вперед не раньше, чем начнется шум.
Неприятельский вал от нас всего в двух сотнях шагов — едва чернеет во мраке. А бивак зуавов повыше, уже на склоне. Потому-то мы их так хорошо и видим.
— Отсюда расходимся, — говорит Платон Платонович мне и штабс-капитану. — Как условились. Тихонько прокрадетесь к правому краю, засядете под бруствером. Не спешите. Пока я не услышу вашего сигнала, не начну. Гера, ну-ка пострекочи…
Я прикладываю к губам сухую травинку, трещу цикадой. Ихнее время уже недели две как закончилось. Весь август и полсентября днем и ночью надрывались, а сейчас поумолкли, студёно им стало. Но французам обычаи крымских цикад знать неоткуда. А стрекотать я умею знатно, еще с глупых лет.
— Хорошо, — одобряет меня капитан. — В ночной тиши будет слышно. Стало быть, после сигнала мы ползем к левому флангу. Если удастся, снимем часового без шума, Джанко это умеет…
Позади Платона Платоновича лежит индеец. Во рту у него свирелька, из которой он так ловко плюется иголками.
— Потом на бруствере начнется суматоха. Французы решат, что мы перед бомбардировкой хотим заклепать орудия, а мы и вправду, коли успеем, пару-тройку пушек им попортим. Никодим Иванович с остальными побежит через поле под громкое «ура». В общем, Девлет Ахмадович, им будет не до вас. Думаю, минут десять, а то и все пятнадцать мы вам обеспечим.
— Этого совершенно достаточно, — нетерпеливо говорит татарин. — Однако всё уже неоднократно обговорено. Если позволите, мы с юнгой начнем выдвигаться.
— Да-да, еще минутку.
Я вижу, что Платон Платонович хочет мне что-то сказать. Но капитана трогает за рукав Соловейко. Никогда и ни за что нижний чин, даже такой отчаянный, не позволил бы себе подобной вольности при свете дня. Однако ночь, опасность, все лежат, уткнувшись носом в пыль, — по уставу и не обратишься.
Слух у меня и вообще-то преотличный, а Соловейко шепчет громко, не старается щадить мои чувства.
— Ваше высокоблагородие, прощения просим, а только зря вы это…
— Что «зря»?
— Зря сопливого посылаете. Хлипкий он. Помните, как в Синопе-то?
Меня будто вдавливает в землю. Я знаю: Соловейко мне враг, он не забыл моего позора, а сейчас еще и ревнует — как это на лихое дело посылают не его, известного храбреца. На совете ведь он не был, про пещеру не знает.
Затаив дыхание, я жду, что Платон Платонович за меня заступится.
Но он лишь вздыхает:
— У самого сердце не на месте. Но никого другого нельзя.
И поворачивается ко мне.
Я еще надеюсь, не скажет ли он что-нибудь ободряющее: мол, не слушай дураков, Герасим Илюхин, ты герой и орел, бесценный сигнальщик и вообще наш спаситель.
Но Иноземцов шепчет:
— Еще раз повтори. Ну повтори.
И понимаю я: всяк смертный, хоть бы даже капитан фрегата и лучший человек на белом свете, думает только о своих переживаниях. Главное, сколько можно? Раз двадцать уже я ему слова Агриппины Львовны пересказывал!
Но я прощаю капитана. Потому что — как знать — свидимся ли еще в этой жизни. И, чтоб сделать ему удовольствие, повторяю в двадцать первый раз — с выражением, да еще с прибавкой: «Без Платон Платоныча, говорит, не уеду. Где он, говорит, там и я. Одной ниточкой мы теперь повязаны».
Ужасно он заволновался.
— Погоди, ты в прошлый раз про ниточку не говорил!
— Забыл. А теперь вспомнил.
— Эх ты! Разве можно такие вещи забывать?! — Иноземцов возмущен. Но прикрывает рукой глаза, мечтательно повторяет: «Одной ниточкой»…
А татарин, перегнувшись через меня, требовательно про свое:
— Господин капитан второго ранга, мы теряем время. Люди напряжены, у кого-нибудь не выдержат нервы, лязгнет чем-нибудь или стукнет, и нас обнаружат…
— С богом, — говорит тогда Иноземцов. — Вы уж, Девлет Ахмадович, поосторожней. Мальчика берегите.
На «мальчика» я, конечно, обиделся, но татарин тянет за руку: «Юнга, за мной!» — и мы ныряем в темноту вдвоем.
Первым, пригнувшись, крадется Аслан-Гирей. Он не в сапогах, а в чувяках — толстых кожаных чулках. Я, чтоб не шуметь, вовсе разулся. Поэтому мы семеним, мелко переступая, беззвучно, словно две тени.
Не видно ни зги. Через каждые десять или пятнадцать шагов Аслан-Гирей останавливается. Смотрит на компас, прикрыв его ладонью.
Я заглядываю через плечо с эполетом, вижу чуть колеблющуюся искорку — это светится покрашенная фосфором стрелка.
Мое сердце громко стучит, пахнет пылью и ковылем, саднит нога — я и не заметил, когда и обо что ее поцарапал.
Это ночь со второго на третье октября…
Мы со штабс-капитаном долго, целую вечность, добирались до рва. Последние сто шагов ползли на четвереньках, а потом и на брюхе. Мне это показалось лишним. Кто нас увидит, в такую-то темень? Но Аслан-Гирей молча ткнул меня носом в землю: ползи. И оказался прав.
Когда до бруствера оставалось совсем недалеко, я разглядел над темной полосой вала черное, вытянутое кверху пятно: то был часовой в своей турецкой шапке.
— Ближе нельзя, — в самое ухо выдохнул татарин. От него пахло душистым и, видно, дорогим табаком. — Вдруг задумается: что за цикада у меня под носом? Подавай сигнал отсюда.
Я пошарил рукой, нашел подходящую травинку. Надорвал посередке, приложил к губам, застрекотал.
В тиши треск мне показался оглушительным. Но дозорный не шелохнулся. А если б и посмотрел в нашу сторону, то на расстоянии в двадцать шагов ничего бы не углядел.
— Хватит!
Мы поползли дальше, теперь совсем медленно. Я следил, куда ставлю локоть, чтоб ничего не хрустнуло, не треснуло. Где-то на поле, точно так же, сейчас ползли наши охотники.