Здесь что-то еще. Что-то другое.
Александр Денисович не такой, как остальные — вот что. Они все простые, а он сложный. Чувствуется, что в нем много слоев, и чтобы добраться до дна этой души, не хватит всей жизни.
А разве Аслан-Гирей не сложен? Скрытный человек, сдержанный, с внутренним клокотанием, которое никогда не вырвется наружу. Было время, когда ей казалось, что между ними может возникнуть нечто большее, чем дружба. Но у Аслан-Гирея стальные правила жизни. Вдова Капитана для него не живая женщина, а ходячий памятник супружеской верности. Дай она понять, что не такова — он с ужасом от нее отшатнулся бы.
Но думать про Аслан-Гирея ей сейчас не хотелось.
Агриппина взялась пальцами за виски, надавила на них, словно желая подтолкнуть мысль, и вдруг поняла, что причины, по которой она полюбила того, кого полюбила, никогда не разгадает. Ибо никакой причины нет.
Каждое слово и каждое движение Бланка утоляют в ней некий голод. Раньше она жила с мучительным подсасыванием в душе и сама не понимала, что голодна.
Чувствовала, что ей чего-то не хватает, но не сознавала, чего именно. А это ей, оказывается, не хватало его. Всегда.
Теперь он есть. Голод не исчез, даже стал сильнее. Но пропало ощущение пустоты.
Беда в том, что для Александра Денисовича всё подругому. Она для него ничего не значит.
Агриппина привыкла к тому, что мужчины смотрят на нее с особенным выражением. Так было с самой ранней ее юности. Но Бланк никогда, ни разу не взглянул на нее подобным образом.
Иногда ей приходило в голову, что он ее по-настоящему еще не рассмотрел. Потому что все его помыслы заняты какой-то огромной идеей, застилающей ему взор. Чтоб взор прочистился, однажды, поддавшись порыву, она почти напрямую призналась ему в любви — но пелена не прорвалась. Агриппина не знала, что за бельмо мешает Бланку увидеть и понять, но всем своим существом ненавидела это препятствие.
На краю поляны ее вдруг покинула выдержка.
Агриппина сцепила пальцы, подняла глаза к небу и нарушила зарок — вновь начала молиться. Непонятно кому или чему.
— Пожалуйста, пожалуйста! — шептала она. — Пускай адъютант бредил и не понимал, что несет! Пускай он останется жив! Клянусь чем угодно, я никогда больше не попытаюсь признаться ему в любви, как давеча! Близко к нему не подойду! Клянусь всем, что у меня есть и будет! Только бы он был жив!
Ошиблась она, когда решила, будто Бога не существует. Просто Он знает, какую молитву услышать, а какую нет.
Прямо из кустов, напролом, на открытое место выехал Бланк.
Его землистое лицо было неподвижно. Полуоторванный воротник висел. На щеке застыли багровые пятна. По шее, пачкая рубашку, тоже стекала кровь.
Громко вскрикнув, Иноземцова бросилась навстречу всаднику.
Из Севастополя, в Севастополь
Лекс не понял, откуда она взялась, и не очень поверил своим глазам. По дороге он видел много всякого — не разберешь, что было наяву, а что примерещилось. В какой-то момент, например, показалось, что с земли к небу взлетает бессчетное множество прозрачных птиц. Но он догадался, что это наваждение по причине нервного потрясения, потому что птицы прозрачными не бывают. И вообще — всё живое, кроме людей, убралось из грохочущей и полыхающей огнем долины подальше.
Он не помнил, зачем так упорно движется к виднеющемуся вдали холму. Помнил название: Телеграфная гора, а зачем туда едет, забыл.
— Вы ранены? — воскликнула то ли настоящая, то привидевшаяся госпожа Иноземцова.
— Я? Нет. С чего вы вообразили? — ответил он осторожно, склоняясь все-таки к тому, что это видение.
Но она схватила его за колено, сильно.
Настоящая!
— Как с чего? Вы приехали в лазарет и вы весь в крови!
Только теперь Лекс поглядел вокруг.
Действительно: раненые, санитары, носилки.
— Я не на перевязку… — сказал он и потер лоб. — Мне куда-то была большая необходимость, но я запамятовал… Что, кровь? — Брезгливо осмотрел испачканный сюртук. — В самом деле… — И вдруг вспомнил. — Это не моя. Это кровь господина Аслан-Гирея. Да-да, он же погиб…
На глазах у женщины выступили крупные слезы — прозрачные, как улетевшие в небо птицы. И пролились по щекам.
— Нет, вы ранены! — пронзительно закричала Агриппина. — В шею! Я вижу! И контужены, кажется. — Обернувшись, она позвала. — Сюда! Санитары, сюда! Помогите же кто-нибудь вынуть его из седла!
Лекс поморщился. Очень уж громко она кричала.
— Не нужно вынимать. Я сам. — Потрогал шею. — Ерунда, касательное.
Едва лишь спешился, как Иноземцова взяла его под мышки и бережно усадила на траву. Ловкие, легкие пальцы стали делать с шеей что-то неизъяснимо приятное. Он замычал от наслаждения.
— Больно?! Да, слава богу, касательное. Нужно срочно очистить. Малейшее волоконце или ворсинка могут вызвать нагноение. Это очень опасно. Обопритесь на меня, я отведу вас к доктору Еремееву, он лучший из тех, кто здесь сейчас есть…
Но вставать не хотелось. Хотелось смотреть на Агриппину снизу вверх. Сквозь ее темные волосы золотистыми искорками просвечивало солнце.
— Трудно встать? И не нужно. Оставайтесь здесь. Я его сюда приведу…
Очень скоро она вернулась с сумкой.
— Он занят на ампутации, но это ничего, я умею и сама. Наклоните голову набок…
Он наклонил, но скосил глаза, чтоб не упускать Агриппину из поля зрения и вдыхать ее запах.
Лицо женщины было совсем близко, оно заслонило собою почти весь мир, и это было чудесно.
— Вы плачете, — сказал Лекс. — Про штабс-капитана, да?
— Да. Я плачу об Девлете Ахмадовиче. Обо всех остальных тоже. Но больше всего о нем.
Бланк нахмурился. Мысли ворочались в его голове с трудом, и эта ему не понравилась.
— Значит, вы его любили. А он думал, что…
Нет, про это говорить нельзя.
Замолчал.
Продолжая обрабатывать рану, Иноземцова рассеянно пробормотала:
— Нет, я люблю вас… Но это уже неважно.
— Как не важно? — Лекс беспокойно зашевелился. — А что тогда важно?
— Что вы живы. Я дала клятву. Если вы вернетесь живой, я навсегда вас оставлю. Такие клятвы нарушать нельзя… Не вертитесь вы, ради бога!
Он послушался, но продолжал смотреть на нее искоса. Голова по-прежнему работала странно, будто прихваченная морозом.
— Клятвы… — повторил Лекс. Нужно объяснить ей про клятвы, и он даже примерно представлял себе, что следует сказать, но на язык вместо русских слов всё лезли английские, и приходилось их стряхивать с губ. — Ты даешь себе клятву, когда ломаешь свою душу в противоестественном направлении. Когда всё правильно, клятвы не имеют необходимости. Вот я смотрю, вижу: вы — единственное правильное, что только есть на свете. А всё, что не есть вы, — придуманное мною самим наваждение. Понимаете? Еще недавно я думал наоборот… Нет, вы не можете этого понимать. Я буду пытаться еще раз. — Он стал помогать себе рукой, но голову оставил в таком положении, чтоб ей было удобнее бинтовать шею. — Я сказал, что вы — единственное правильное, что у меня есть на свете, хотя на самом деле вас у меня еще нет. А вместе с тем вы — всё, что у меня есть, и мне больше ничего не нужно и никогда не будет нужно.