Теперь я вспомнил; он сказал, чтобы я не дергался и ждал; когда я потребуюсь, меня позовут. Я стоял у подножия лестницы, ведущей к надземке. Я ведь не слышал его, почему мы не слышим того, что нам говорят? Минуту спустя я поднялся по ступеням и опустил пятицентовик в щель толстого увеличительного стекла; оно осветилось, и я увидел, как огромен американский бизон.
Итак, тем вечером я сделал то, чего никогда не делал раньше, — я устроил вечеринку. Это казалось мне по-настоящему дерзким поступком. Я нашел бар на Третьей авеню, где за приемлемую цену продавали пиво несовершеннолетним, купил небольшой бочонок и взял напрокат все полагающиеся приспособления для разлива, а Помойка привез все это, прикрыв тряпкой, в своей коляске, которую мы спустили со стуком в его подвал, где я и устроил вечеринку. Много усилий потребовалось, чтобы откопать в этом складе дерьма что-то похожее на пару диванов и расчистить место для танцев. С другой стороны, именно Помойка снабдил нас высокими пыльными стаканами, из которых мы пили пиво, старым патефоном фирмы «Виктор» с трубой, загнутой, как морская раковина, пачкой стальных игл и коробкой пластинок негритянской музыки, под которые мы танцевали. Я пообещал ему заплатить за прокат всего, что он дал. В ту ночь я хотел платить всем за все, даже Богу — за воздух, которым дышал. Вечеринку я устроил для неисправимых воспитанников приюта Макса и Доры Даймонд, когда уснули все дежурные по этажам и наблюдающий инспектор. Собралось нас человек десять-двенадцать, включая и мою подругу Ребекку, которая, как и некоторые другие девушки, пришла в ночной рубашке, правда, при этом она надела сережки и слегка подкрасила губы. Губы накрасили все девушки, причем помадой одного цвета и, очевидно, из одного тюбика. Мы очень гордились своим пивом, которое, судя по привкусу мочи, привезли, скорее всего, со складов мистера Шульца, так как именно пиво придавало нашей вечеринке некую взрослую испорченность. Кто-то пробрался на кухню приюта и вернулся оттуда с тремя колбасами салями и несколькими батонами белого хлеба в вощеной бумаге; Помойка поковырялся в одной из своих коробок и нашел кухонный нож и сломанный кофейный столик; мы приготовили бутерброды, налили в стаканы пиво, для желающих у меня были сигареты, и в сухом и пепельном воздухе подвала, сдобренном угольной пылью, светившейся в желтом свете старой напольной лампы, мы курили сигареты «Уингс», пили наше беспечное пиво, ели, танцевали под старые негритянские голоса двадцатых годов, поющие свои медленные песни, в которых две строки о любви разрешались одной строкой горечи и в которых говорилось о поросячьих ножках, булочках с джемом, гонках на двуколках, о папах, которые изменили, и о мамах, которые изменили, о людях, которые ждали уже ушедшие поезда, и хотя никто из нас танцевать не умел, если не считать танцев в кружочек, которым учили наверху, сама музыка вела нас. Помойка разместился у патефона, он заводил его, вынимал пластинку из черного конверта и ставил ее на диск, он сидел, скрестив ноги, на столе, подложив под себя подушку, сам не танцевал, ни с кем не говорил, но своим бесстрастным вниманием ко всему происходящему проявлял наивысшую для себя общительность. Он не пил, не курил, а только ел и самозабвенно скармливал нам скрипучую музыку — корнеты и кларнеты, тубы, фортепиано и барабаны грустной страсти; девушки танцевали друг с другом, а затем втянули в танцы и мальчиков, и это была очень торжественная вечеринка, белые ребята из Бронкса жались друг к другу под сладкую черную музыку, исполненные намерений жить по-человечески в сиротском приюте. Но постепенно все изменилось — девушки нашли залежи одежды в больших коробках Арнольда Помойки, и он, похоже, не возражал, так что поверх ночных рубашек они надевали на себя то и это, выбирая и примеряя шляпы, платья и туфли на высоких каблуках, что носили в прежние времена, пока каждая не осталась довольна собой; моя маленькая Ребекка оделась в черное кружевное платье испанского типа, доходившее ей до щиколоток, и тонкую розовую шаль с большими петлеобразными дырами, но продолжала танцевать со мной босиком; а некоторые мальчишки нашли пиджаки с широкими плечами, остроносые замшевые туфли и широкие галстуки, которые они повязали на голые шеи, и мало-помалу в дыму, под джазовые мелодии, мы превратились в тех, кем хотели быть, мы танцевали в пыли наших будущих Эмбасси-клубов, в нарядах стыдливой детской любви и постепенно понимали — а это выпадает на долю только самых везучих, — что Бог наставляет не только разум, но и вихляющие в ритм бедра.
Позднее в тот же вечер мы сидим с Ребеккой на диване, она закинула ногу на ногу, грязные пальцы торчат из-под ночной рубашки, поверх рубашки наброшено черное кружевное платье. Остальные воспитанники уже ушли. Подняв руки, она отбрасывает свои черные волосы и ловко укладывает их так, что они без какой-либо видимой причины принимают нужную ей форму, нарушая закон всемирного тяготения. Кажется, я немного пьяный, а может, и мы оба. Да и танцы были жаркие, тесные. Я курю, она берет у меня сигарету, затягивается, не вдыхая дыма в легкие, и возвращает ее мне. Я теперь вижу, что глаза ее подведены тушью, красная губная помада уже поблекла; качая ногой, она искоса бросает на меня взгляды; эти карие, как черные виноградины, глаза; эта белая шея, завернутая в рваную пыльно-розовую шаль, — каждое новое мгновение таит в себе неожиданность, я вплываю в царство интимности, у меня такое чувство, будто я только что познакомился с ней или только что ее потерял, я абсолютно уверен, что никогда не трахал ее на крыше. У меня пересохло во рту от ее неправдоподобной детской красоты. До этого мига я был устроителем вечеринки, хозяином вечера, который демонстрировал свою щедрость и одаривал гостей милостями. Все танцы я уверен, что все знали, к кому я совершал дерзкие набеги по пожарной лестнице, но то была физкультура, я платил ей, черт возьми, видимо, я смотрю на нее в упор, она отвернулась, опустила глаза и еще сильней закачала ногой, — все танцы я танцевал с ней и ни с кем другим, только чтобы подчеркнуть свои права на нее. И это древнее чудесное дитя поняло все сердцем раньше меня, мое новое положение в мире сказывалось на всех, словно каждому отныне позволено было увидеть предстоящую дорогу или заглянуть за горизонт. Скорее всего, это понял даже самый говенный участник вечеринки, один только я бездумно наслаждался приятным отдыхом.
Так что, когда все ушли, мы легли вместе, впервые совершенно голые, на все тот же диван, весь дом спал, даже Помойка заснул где-то среди своих сокровищ. Мы лежали в темном пыльном подвале, я лег на спину, Ребекка — сверху, она приникала ко мне с глубоким вдохом, который я ощущал холодком на своей шее, постепенно, хотя и неловко, она нащупывала свой ритм, я терпеливо ждал. Какое-то время мои руки лежали на ее спине, потом перебрались на ягодицы, я ощутил под пальцами мягкий пушок, наверняка такой же черный, как и ее волосы, он змеился по позвоночнику и исчезал в расщелине ног; и вот я наткнулся на маленькое кольцо между ягодицами, когда она поднимала бедра, я прикасался к нему пальцем, а когда опускала — терял его в зажиме плотных ягодиц. Ее волосы то щекотали мне лицо, то ниспадали вокруг моей головы, и тогда я целовал ее щеки и ощущал на своей шее ее губы, маленькие твердые соски прижимались к моей груди, ее потные бедра прилипали к моим; не помню когда, но она вдруг начала делать маленькие открытия, сопровождая их почти неслышными постанываниями мне в ухо; потом вдруг аритмично задергалась, напряглась, и я почувствовал, как ее мышцы стиснули мой член, колечко между ягодицами сжалось вокруг кончика моего пальца, потом расслабилось, оно сжималось и расслаблялось в такт массирующим член мышцам, я уже больше собой не владел, выгнувшись дугой, я начал вонзаться в нее с такой свирепой силой, будто не она, а я лежал сверху, вскоре мои рывки так убыстрились, что она буквально билась о мои грудь и бедра с тихими стонами, потом поймала мой ритм и стала сначала неуклюже, а потом все лучше и точнее встречать меня, наступило невыносимое блаженство, я выстрелил в нее семенем и, прижимая к себе, содрогался, все глубже впиваясь в молочно-милое чудо. И она прижимала меня к себе, наконец на нас снизошел покой, мы прониклись таким доверием друг к другу, что слов или поцелуев уже не требовалось, нежно и неспешно мы провалились в сон.