— Спасибо. Теперь прошу вас, мисс Лола. — Мистер Шульц протянул руку сидящей женщине, словно приглашая ее на танец. Она судорожно вздохнула, съежилась и, втянув колени под платье, отодвинулась от его руки, мистер Шульц какое-то время разглядывал свою руку, будто пытаясь понять, что в ней такого отталкивающего. Мы все смотрели на его руку, Бо смотрел на нее из-под полуопущенных век, издавая какие-то странные булькающие звуки, уши и шея его побагровели от усилия разорвать веревки Ирвинга. У мистера Шульца были короткие пальцы, между большим и указательным выделялось мясистое утолщение. Ногтям его не помешал бы маникюр. На каждой фаланге росли густые кустики черных волос. Мистер Шульц рывком поднял женщину на ноги — она вскрикнула — и, держа ее за запястье, повернулся к Бо.
— Вы видите, мисс, — сказал он, не глядя на нее, — раз он такой упрямый, мы ему покажем. Когда время придет, ему не о чем будет волноваться. Все его проблемы будут решены.
Толкая девушку перед собой, мистер Шульц спустился на нижнюю палубу. Я слышал, как девушка поскользнулась на трапе и вскрикнула, как мистер Шульц приказал ей заткнуться, как потом она тонко и пронзительно взвыла, дверь захлопнули, и остались только ветер и плеск воды.
Я не знал, что делать. Я по-прежнему сидел на скамье, вцепившись в нее руками и ощущая всем своим существом вибрацию двигателя. Ирвинг откашлялся и взобрался по трапу в рулевую рубку. Я остался наедине с Бо Уайнбергом, свесившим голову в мучительном раздумье, отчего мне, по правде говоря, было не по себе, поэтому, встав на место Ирвинга у подножия трапа, я начал подниматься ступенька за ступенькой, правда, не лицом к трапу, а спиной к нему, но, услышав голоса Ирвинга и капитана, застыл на полпути между палубой и люком. Когда я наконец выглянул, в рубке было темно, а может, что и светилось, компас или какой другой навигационный прибор, я представил, как они смотрят на море, по которому буксир плывет к своей неведомой цели.
— Ты знаешь, — сказал Ирвинг своим сухим, надтреснутым голосом, — а я ведь начинал на воде. Водил быстроходные катера для Большого Билла.
— Ну да?
— Точно. Сколько… неужели десять лет прошло? У Билла были катера что надо, мощнейшие движки, катера делали тридцать пять узлов с грузом.
— Верно, — сказал рулевой, — я знал его катера. Помню «Мери Б». Помню «Беттину».
— Ага, — сказал Ирвинг. — «Кинг Фишер», «Гэлуэй».
— Ирвинг, — позвал Бо из своего корыта.
— Ходили до Роу, — сказал Ирвинг, — грузили товар и доплывали до Бруклина или Канал-стрит в один момент.
— Точно, — сказал рулевой. — Мы знали, какие катера Билла, а какие можно было преследовать.
— Что? — переспросил Ирвинг, давясь, как мне показалось, недоверчивой улыбкой.
— А вот и то, — сказал капитан, — я тогда патрульный катер водил, номер два-восемь-два.
— Проклятье, — сказал Ирвинг.
— Видел, как вы ходили мимо. Черт возьми, в те времена даже лейтенант получал всего сотню с мелочью в месяц.
— Ирвинг! — заорал Бо. — Побойся Бога!
— Билл каждую мелочь продумывал, — сказал Ирвинг. — Вот за это я его и любил. Все продумывал. Через год мы даже деньги с собой не брали. Все в кредит, как у джентльменов. Да, Бо? — наконец откликнулся Ирвинг с верхней площадки трапа.
— Прикончи меня, Ирвинг. Прошу тебя, продырявь мне голову.
— Ты же знаешь, я не могу, — сказал Ирвинг.
— Он сумасшедший, маньяк. Он истязает меня.
— Мне очень жаль, — сказал Ирвинг мягко.
— Мик еще хуже с ним поступил. Я расквитался за него с Миком. Как ты думаешь, я это сделал? Кишки ему выворачивал, как он? Заставлял поразмышлять? Нет, бац — и готово, — сказал Бо Уайнберг. — Я делал это ми-ло-серд-но, — добавил он, выдавливая слоги вместе со всхлипами.
— Я могу дать тебе выпить, Бо, — ответил Ирвинг в люк. — Хочешь выпить?
Но Бо уже рыдал и, кажется, ничего не слышал, и вскоре Ирвинг отошел от люка.
Капитан включил радио и вертел ручку настройки до тех пор, пока не зазвучали голоса. Одни говорили, другие отвечали. Третьи сверяли координаты. На других судах.
— Чистая была работа, — продолжал Ирвинг, обращаясь к капитану. — Хорошая работа. Погода меня никогда не волновала. Я любую любил. Мне нравилось причаливать там, где я наметил.
— Да, — сказал капитан.
— Я вырос на Сити-Айленде, — сказал Ирвинг. — Родился рядом с верфью. Если бы не мое теперешнее дело, то обязательно ушел бы в военные моряки.
Бо Уайнберг стонал: «Мама. Мама, мама, мама…»
— Мне нравилось заканчивать ночную работу, — сказал Ирвинг. — Мы держали катера на причале у 132-й улицы.
— Точно, — сказал рулевой.
— Подходишь к Ист-ривер перед рассветом. Город спит. Сначала солнце освещает чаек, чайки белеют. А уж потом только золотится верхняя часть Хелл-Гейта.
Глава вторая
Попал я к нему из-за жонглирования. Все время, пока мы ошивались вокруг склада на Парк авеню, это не та роскошная и легендарная Парк авеню, а Парк авеню в Бронксе, странная неприглядная улица — сплошные гаражи, одноэтажные мастерские, каменотесные дворы и редкие каркасные дома с битумными стенами «под кирпич», — мощенная разнокалиберными плитами и разделенная посередине широкой траншеей, по дну которой на тридцатифутовой глубине с Нью-йоркского центрального вокзала с воем неслись поезда, мы так привыкли к этому вою и дребезжанию погнутого железного забора с острыми пиками, огораживающего траншею, что прекращали разговор на полуслове и продолжали его тотчас же, как только шум стихал, — все это время пока мы слонялись там в надежде увидеть грузовики с пивом, одни играли в расшибалочку у стены, другие — с бутылочными закрывашками — на тротуаре, третьи курили сигареты, купленные по центу за три штуки в кондитерской на Вашингтон авеню, четвертые коротали время, рассуждая, что бы они сделали, если бы мистер Шульц обратил на них внимание, какими бы классными бандитами они стали, как бы они доставали из карманов скрипучие стодолларовые банкноты и бросали их на кухонные столы, за которыми сидят их крикливые матери и драчливые отцы, — все это время я жонглировал. Жонглировал я чем попало — камешками, апельсинами, пустыми зелеными бутылками из-под кока-колы, жонглировал я булочками, которые мы воровали горячими из ящиков фургона фирмы «Пехтерс Бейкери», и, поскольку жонглировал я всегда, всем было наплевать, разве что время от времени кто-нибудь пихал меня в спину, чтобы сбить с ритма, или же хватал апельсин в воздухе и убегал с ним, но к жонглированию привыкли, как и к моему нервному тику, хотя последний я приобрел безо всяких стараний. А если я не жонглировал, то тренировал ловкость рук, показывал им фокусы — с монетами, которые то исчезали в их грязных ушах, то появлялись снова, и с картами, которые я ловко тасовал, выкрадывая тузы, — за что они дали мне прозвище Мэндрейк, так звали колдуна в одном из комиксов Херстовой «Нью-Йорк америкэн»; это был усатый тип в смокинге и цилиндре, но он мне совсем не нравился, как и само колдовство; меня привлекала сноровка, мне, например, нравилось пройти, словно я был канатоходец, по пикам забора над грохочущим поездом, или же сделать фляк, или стойку на руках, или сальто, или чего-нибудь еще, что могло взбрести мне на ум. Я был гибкий, бегал, как ветер, видел, как орел, полицейского, который занимался нами, несовершеннолетними, чуял еще до того, как он показывался из-за угла, так что они могли бы дать мне прозвище Фантом, как звали героя другого комикса из «Нью-Йорк америкэн»; этот носил шлем с маской, розовый прорезиненный облегающий тело комбинезон и знался только с волком, но они же почти все были тупицы и не додумались дать мне прозвище Фантом даже после того, как я, единственный из всех, кто мечтал об этом, исчез в его Империи.