Как мистер Шульц сказал мне позднее, пустившись в воспоминания, первый раз это сногсшибательное ощущение; пока ты держишь его в своей руке и прикидываешь в уме, дескать, если они поверят мне, я смогу справиться с этой штуковинкой, ты все еще прежний мальчишка, ты все еще щенок со щенячьими мозгами, ты полагаешься на их помощь, на их уроки, начало всегда паршивое, и они все понимают, может, по твоим глазам или по дрожащей руке, и поэтому наступает момент неопределенности, когда все словно присматриваются к призу, висящему на высоком шесте. Ведь пистолет не значит ничего, пока он не стал по-настоящему твоим. И тут вот что происходит, ты понимаешь, что если не приручишь его, то ты конченый человек, ты, конечно, сам поставил себя в такое положение, но оно таит независимую от тебя ярость, именно ее ты и вбираешь в себя, в тебе рождается гнев на людей, которые смотрят на твой пистолет, нет им прощения, раз тебе приходится размахивать пистолетом перед их носом. И в этот миг ты уже не щенок, ты открыл в себе ярость, которая и раньше жила в тебе, ты стал другим, ты больше не притворяешься, ты еще никогда в жизни не испытывал подобной ярости, и этот великий вопль гнева поднимается в твоей груди и распирает тебе глотку, и ты уже не щенок, и пистолет уже твой, и вся ярость в тебе, где ей и следует быть, и говноеды знают, что они покойники, пусть попробуют не дать тебе того, что ты хочешь, тобой овладевает такое безумное бешенство, что ты сам себя не узнаешь, и неудивительно, поскольку ты стал новым человеком, кем-то вроде Немца Шульца, если он, конечно, существовал в действительности. И после этого все идет как по маслу, все становится на удивление легко, вот тут-то и наступает этот сногсшибательный миг, будто родился крохотный засранец, он уже появился на свет Божий, но еще не заорал, не назвал себя и не вдохнул прекрасного вкусного свежего воздуха земной жизни.
Я, конечно, тогда этого вовсе не понимал, но тяжелый предмет в руке служил залогом моего будущего; одно это ощущение делало взрослым, никаких особых планов я не строил, но считал, что, может, мистер Шульц решит пригласить меня, и я должен подготовиться; в любом случае пистолет — хороший вклад капитала; патронов к нему не было, он нуждался в чистке и смазке, но я мог подержать его на вытянутой руке, вынуть магазин, вставить его обратно в рукоятку с характерным щелчком, убедиться, что заводской номер спилен напильником, значит, оружие принадлежало местному братству, и Помойка подтвердил это, рассказав мне, где он нашел его — в болотной жиже Пеламбей, в дальнем углу Северного Бронкса, на отливе, он лежал, уткнувшись стволом в грязь, словно им играли в «ножички».
И больше всего меня потрясло его название — автоматический пистолет, очень современное оружие, тяжелое, но компактное, и Помойка сказал, что, по его мнению, пистолет будет стрелять, если я смогу найти патроны, у него их нет, и спокойно согласился на предложенную мной цену в три доллара, взял мою банкноту и отнес ее в глубину одного из своих доверху заполненных громадных ящиков, в котором прятал коробку от сигар «Эль корона» с деньгами, и возвратился с семью очень потрепанными однодолларовыми бумажками местного хождения — и сделка совершилась.
В тот вечер я был в прекрасном и великодушном настроении, предмет моих тайных желаний приятно оттягивал карман штанов, где, словно подтверждая правоту моего выбора, обнаружилась дырка, в которую пролез короткий ствол, а ручка легла так удобно, будто карман был предназначен именно для нее. Я возвратился домой и дал матери пять однодолларовых бумажек, которые составляли около половины ее недельной зарплаты в большой, заполненной паром прачечной на Уэбстер авеню. «Где ты их взял?» — спросила она, комкая бумажки в кулаке и улыбаясь своей едва уловимой улыбкой, и сразу же вновь отвернулась дочитывать книгу свечных огоньков. А я, спрятав пистолет, вернулся на улицу, где тротуарами уже завладели взрослые, заменив там детей, которые теперь разошлись по домам; был в этой тесной жизни какой-то порядок, какая-то ответственность матерей и отцов, и сейчас на лестницах взрослые играли в карты, а сквозь летнюю ночь плыл сигарный дым, и женщины сидели на каменных ступеньках в домашних платьях, задрав коленки, как девчонки, а парочки бродили, время от времени появляясь в кругах фонарного света; эта грустная нищенская идиллия глубоко трогала меня. И, конечно, когда я взглянул вверх, небо было чистым и между крышами виднелся кусочек непостижимой небесной тверди. Романтический настрой напомнил мне о моей подруге Ребекке.
Это была шустрая черноволосая девчушка с карими глазами и нежным, едва заметным темным пушком над пухлой верхней губой. Воспитанников приюта уже загнали внутрь, свет в окнах искрился бриллиантовой россыпью; я стоял у здания, вслушиваясь в шум, более отчетливый в мальчишечьем крыле, пока не раздался удар гонга; по проулочку я дошел до маленького внутреннего дворика и сел ждать в углу разоренной игровой площадки, прислонившись к проволочной сетке забора; приблизительно через час большинство огней на верхнем этаже потухло, я поднялся на ноги, встал под пожарной лестницей, подпрыгнул, ухватился за нижнюю перекладину и, подтянувшись, добрался до самого верха своей лестницы любви, откуда перепрыгнул на подоконник, причем страховочной сетки подо мной не было, и через открытое окно попал на верхний этаж, где спали старшие девочки, от одиннадцати до четырнадцати лет, там я нашел в постели мою чудесную маленькую подругу, лежавшую с открытыми глазами и совсем не удивившуюся моему появлению. Ее соседки по комнате тоже не обнаружили в моем появлении ничего, заслуживающего обсуждения. Я провел ее под их взглядами к двери, ведущей на крышу, которая служила игровой площадкой, была расчерчена классиками и матово блестела в ночном свете, и в нише между перилами и стенкой мансарды начал страстно целовать Ребекку, засунул руку в вырез ее ночной рубашки и потрогал пальцами соски ее грудей; затем взял в руки ее твердые маленькие ягодицы, которые обретали форму при моем прикосновении к хлопчатобумажной материи, а потом, пока я еще не зашел слишком далеко, когда мне торговаться труднее всего, договорился о вполне терпимой цене и отслюнявил от моей похудевшей пачки однодолларовую бумажку, которую она взяла и смяла в своем кулачке, прежде чем опуститься на корточки, а затем сесть на крышу и ждать безо всякого смущения, пока я снимал кеду с одной ноги, потом с другой и все остальное ниже пояса тоже и делал это с какой-то неловкой дрожью, непростительной для столь богатого человека, размышляя о том, сколь странно, что мужчины типа мистера Шульца и меня всегда аккуратно сворачивают деньги, много их или мало, а женщины, например моя мать и Ребекка, скатывают их в комочек и держат в кулачке, не выпуская, сидят ли они при этом, оплакивая при свечах свое горе, или же ложатся на крышу, чтобы их трахнули пару раз за один доллар.
Глава третья
Когда буксир возвратился к причалу, там нас уже ждали под дождем две машины с работающими двигателями. Я не знал, как мне быть дальше, мистер Шульц запихнул девушку, которую звали не мисс Лола, на заднее сиденье первой машины, сам сел рядом с ней и захлопнул дверцу, а я в нерешительности поплелся за Ирвингом ко второй машине и залез в нее вслед за ним. К счастью, там оказалось откидное сиденье. Правда, ехал я спиной вперед, глядя на трех застывших плечом друг к другу здоровенных гангстеров; Ирвинг теперь был в плаще и шляпе, как и остальные, все они сидели, смотря на первую машину поверх плеч водителя и того, кто ехал рядом с ним. Путешествовать в такой серьезной вооруженной тишине было не очень приятно. Я бы предпочел быть на глазах у мистера Шульца или же совсем один, например в надземке Третьей авеню — поезд мчится над улицами в самый дальний конец Бронкса, а я в мелькающем свете фонарей пытаюсь прочитать рекламу. Мистер Шульц совершал порой поступки импульсивные и неблагоразумные, и, возможно, со мной у него именно так и вышло. Меня охотнее признавали руководители организации, чем ее рядовые члены. Мне нравилось думать о себе как о младшем члене банды, и если это было так, то я обладал уникальным статусом, созданным специально для меня, что должно было производить впечатление на этих тупиц, но, увы, не производило. Может, все дело было в моем возрасте. Мистеру Шульцу было за тридцать, мистер Берман был еще старше, но, за исключением Ирвинга, большинство членов банды не перешагнуло тридцати лет, а для человека, имеющего хорошую работу и возможность дальнейшего продвижения, которому, допустим, двадцать один год, пятнадцатилетний мальчишка всего лишь сопляк, присутствие которого в деловой обстановке по меньшей мере неуместно, а то и глупо, и, естественно, оскорбляет достоинство. В Эмбасси-клубе работал вышибалой Джимми Джойо с Уикс авеню, что за углом моего дома; с его младшим братом я учился в пятом классе, правда, он там сидел уже третий год, но пару раз, когда я встречался с Джимми, он смотрел как бы сквозь меня, хотя, естественно, знал. С этими убийцами я иногда чувствовал себя жалким посмешищем, даже не мальчишкой, а карликом или потешным уродцем, проворности которого хватает только на то, чтобы не попадаться под ноги королевским псам. Любимчики мистера Шульца находились под его защитой, но я-то понимал, что мне надо укрепить свое положение в банде, а вот когда и как — понятия не имел. Сидеть на откидном сиденье и следить, чтобы мои коленки не задевали других, — занятие не из приятных. Никто ничего не сказал, но я понимал, что стал свидетелем очередного убийства мистера Шульца — причем самого интимного и уж наверняка самого тщательно подготовленного, — и пытался решить, то ли это еще одно свидетельство его доверия ко мне, то ли новая громадная опасность; было два часа ночи, мы ехали по Первой авеню, зачем я, поганый дурак, полез, вполне мог бы обойтись и без этого, а теперь, идиот, позволил втянуть себя в убийство. И все из-за причуды мистера Шульца. Боже! Я почувствовал тяжесть в ногах, голова закружилась, будто мы все еще плыли на катере. Я подумал, что Бо, может, еще и сейчас опускается на дно с открытыми глазами и задранными вверх руками. Несмотря на скверное самочувствие, я силился представить, что будет с мисс Лолой, потому что она тоже ведь была свидетелем, а посторонних свидетелей убийцы не любят. С другой стороны, зачем паниковать? Она жива, чего еще?