Аликс д'Эсполи не шелохнулась, пока ей не стало ясно, что миссис Даррел покинула и сад, и дом. На нее вновь навалилась подавленность. Делая вид, что занята чаем, она изо всех сил старалась совладать с собой.
– Теперь я понимаю, – неслышно бормотала она. – Господь не предназначил меня для счастья. Другие могут быть счастливы друг с другом. Но только не я. Теперь я это знаю. Пойдемте отсюда.
Так началось то, что впоследствии получило у Каббалы название «Аликс aux Enfers»
. Она могла начать день, завтракая в крохотном пансионе с какими-нибудь старыми девами из Англии; провести некоторое время в мастерской художника на Виа Маргутта; мелькнуть в толпе на дипломатическом приеме; протанцевать до семи в отеле «Россия», куда ее пригласила жена какого-нибудь парфюмерного фабриканта; пообедать с королевой-матерью; выслушать, сидя в ложе Маркони, последние два акта оперы. И даже после этого она могла еще испытывать потребность закончить день в русском кабаре, возможно, добавив к его программе собственный монолог. Времени на встречи с Каббалистами у нее больше не оставалось, и те в ужасе следили за происходящим. Они умоляли ее вернуться, но Аликс только усмехалась, блестя лихорадочными глазами, и снова ныряла в вихрь новых для нее удовольствий. Долгое время спустя, когда в разговоре Каббалистов всплывало имя какой-либо римской семьи, все хором вскрикивали: «Аликс их знает!», на что она холодно отвечала: «Разумеется, знаю», – вызывая одобрительный хохот. Знакомства, ныне приобретаемые ею рассеяния ради, сам я приобрел уже довольно давно – в целях исследовательских или просто по склонности к обзаведению знакомствами, – впрочем, вскоре у нее их насчитывалось на несколько сот больше, чем у меня. Время от времени я сопровождал ее к новым друзьям, но гораздо чаще мы с нею сталкивались, независимо друг от друга попав в какое-нибудь смехотворное окружение; повстречавшись, мы тут же удалялись и затем обменивались сведениями о том, как мы здесь оказались. Стоило коммендаторе Бони
пригласить нескольких человек на Палатинский холм, Аликс была уже тут как тут. Стоило Бенедетто Кроче
устроить для узкого круга чтение своей статьи о Жорж Санд, как мы уже всматривались друг в дружку сквозь торжественный воздух. Она лишилась гребенки, отстаивая реализм на бурной премьере пиранделловой «Sei Personaggi in Cerca d'Autore»
; а на приеме, который Казелла
дал в честь Менгельберга
, превзошедшего самого себя на сцене «Аугустео», добрый старик Босси
наступил на шлейф ее платья, и звук рвущегося атласа резанул слух дюжине упоенных органистов.
Когда буржуа обнаружили, что Аликс принимает любые приглашения, поднялся шум паче шума вод многих.
Большинство приглашавших ее полагало, что она не снизошла бы до них, если бы перед нею не начали закрываться двери домов почище, но беленькую или черненькую они все равно готовы были ее принять. И они получили лучшее, что Аликс могла им дать, – чуть приметная примесь безумия лишь делала ее дар более ослепительным. Люди, всю жизнь смеявшиеся над убогими шутками, наконец услышали нечто и вправду смешное. Ее упрашивали показать ту или эту «сценку», ставшую знаменитой.
– Вы слышали, как Аликс изображает говорящую лошадь?
– Нет, но в прошлую пятницу она показала нам Кронпринца во «Фраскатти».
– О, это вам повезло!
Впервые в жизни она начала водиться с художниками и имела у них наибольший успех. Созданный горем фон, по которому она живописала свои картины и который в те дни сообщал ее искусству особое волшебство, они видели гораздо ясней, чем фабриканты. Художники неизменно примечали его, и любовь к княгине подталкивала их к тому, чтобы делать ей удивительные подношения, хотя великое оцепенение ее души и не позволяло Аликс в ту пору по достоинству их оценить.
Какое-то время мне казалось, что она наслаждается происходящим. Смех, которым она встречала некоторые события тех дней, звучал так естественно. Более того, заметив ее сближение с несколькими необыкновенными людьми, я проникся надеждой, что дружба с синьорой Давени или с Дузе
, или с Беснаром
сможет утешить ее и примирить с неизбежным. Однако в один из вечеров мне внезапно открылось, насколько пустыми были ее попытки найти спасение в джунглях.
После месячного отсутствия Джеймс Блэр написал мне из Испании, что вынужден хотя бы на неделю вернуться в Рим. Он обещал ни с кем не встречаться, держаться боковых улочек и убраться из города по возможности скорее.
Я отправил ему письмо, в котором выбранил его, как только умел. «Поезжайте куда-нибудь еще. Подобными вещами не шутят.»
Он не менее сердито ответил, что вправе рассчитывать на свободу передвижения не меньшую той, которой пользуются прочие люди. Нравится мне это или не нравится, но в следующую среду он возвратится в Рим, и ничто не сможет ему помешать. Блэр шел по следам алхимиков. Он пытался выяснить, осталось ли что-либо от их старинных тайных обществ, поиски вели его в Рим. Не имея возможности предотвратить приезд Блэра, я употребил всю свою энергию на то, чтобы по меньшей мере скрыть его. Я позаботился даже, чтобы мадемуазель де Морфонтен на субботу и воскресенье увезла Аликс в Тиволи, и чтобы большую часть остальных утр она позировала Беснару для портрета. Однако в области духа существует некий закон, требующий возникновения трагических совпадений. Кому из нас не приходилось сталкиваться с его проявлениями? И к чему в таком случае осторожничать?
Сарептор Базилис, провидец, ради встречи с которым Блэр возвращался в Рим, занимал три комнаты в верхнем этаже старого дворца, стоящего на Виа Фонтанелла ди Боргезе. Ходили слухи, будто он способен заставить молнию сверкать над своей левой рукой; что когда он в своих медитациях достигает экстаза, его зримо окружают изломанные дуги дюжины радуг; и что поднимаясь к нему по темной лестнице, приходится пробиваться сквозь подобные пчелиным рои приветливых призраков. В первой из комнат, где и проходили встречи с провидцем (по средам для адептов, по воскресеньям для начинающих), всякий мог с благоговением созерцать никогда не закрывавшуюся круглую дырку в кровле. Под дыркой располагалось оцинкованное углубление для сбора дождевой воды, в середине углубления стоял стул великого учителя.
Долгие медитации и пребывание в экстатическом трансе безусловно добавили его лицу красоты. Под гладким розовым челом медленно и неуловимо перемещались синевато-зеленые глаза, не лишенные способности вдруг становиться пронзительными; у провидца были также кустистые белые брови и борода, как у блейкова Творца. Вся его частная жизнь, по-видимому, сводилась (если не считать долгих пеших прогулок) к тому, что он день и ночь сидел под дырой в крыше, преклоняя ухо к шепчущему посетителю, что-то неторопливо записывая левой рукой или взирая в небеса. Многое множество людей самых разных профессий искало встречи с ним и всемерно его почитало. Думать о нуждах практических ему не приходилось, поскольку почитатели, услышав духовный глас, оставляли в цинковой вмятине внушительного вида пакеты. Кто приносил вино, кто хлеб, кто коричневые шелковые рубашки. Единственным свойственным человеку занятием, привлекавшим его внимание, была музыка, – говорили, что в те вечера, когда в театре «Аугустео» дают симфонические концерты, он обычно стоит у входа и ждет, пока кто-нибудь из прохожих, опять-таки услышав духовный глас, не купит ему билет. Если такого не подворачивалось, он, не питая горьких чувств, уходил своей дорогой. Провидец и сам сочинял музыку, гимны для пения без аккомпанемента, которые слышал, по его увереньям, во сне. Они записывались в обозначениях, смахивающих на наши, но не настолько, чтобы допускать дальнейшую транскрипцию. Я проломал несколько часов голову над партитурой одного из них, озаглавленного «Зри, как роза рассеянья обагряет зарю». Этот мотет для десяти голосов, хор ангелов последнего дня Творения, начинался без затей – пять линеек, скрипичный ключ, – но как прикажете интерпретировать внезапно возникавшее во всех партиях усыхание пяти линеек до двух? Я смиренно задал учителю этот вопрос. Он ответил, что воздействие, оказываемое музыкой в это мгновение, может быть выражено лишь посредством решительного отказа от обычного нотного письма; что экономия линеек знаменует собой проникновенность тона; что нота, на которой покоится мой большой палец, это ми, лиловатая ми, схожая по свойствам с чуть нагретым аметистом… музыка бессильна выразить… ах… роза рассеянья, она обагряет. Поначалу абсурдность его речей и поступков злила меня. Я изобретал способы спровоцировать его на очередную нелепицу. Я выдумал историю о пилигриме, подошедшем ко мне в нефе собора Сан-Джовани ин Латерано и сказавшего, что Господь повелевает мне отправиться вместе с ним в Австралию, в колонию прокаженных.