Казаки-низовцы сказали:
— Нехай живут, нам за пожилое платят.
Но в общество
[18]
не приняли. Тесно стало на Дону.
При Анне Иоанновне столкнулись с запорожцами из-за угодий, насилу Елизавета помирила, чуть позже — с Волжским Войском.
Опомнилась черкасня, стала войсковую землю расхватывать, на ней пришлых малороссиян селить. Станицы пока за удобные места держались — леса, луга, озера. Степь же не меряна, в общем пользовании, столбов нет. Являлись желающие к атаману и старшинам и указывали, где хотят хуторок поставить. Их для виду к присяге приводили, спрашивали по крестному целованию и по святой непорочной евангельской заповеди Господней еже есть правду, ничейная ли земля. Присягали просители охотно, что ничейная, и разводную грамоту получали. Теперь за свое добро готовы горло перегрызть. Бесконечная и нудная, как зубная боль, тянется у Войска тяжба с Россией из-за беглых вообще, из-за малороссиян в частности. Уже сколько комиссий пережили. Прячутся беглые. На Дону хоть и не воля под казаками, но все ж легче, чем под панским помещичьим ярмом…
Один из Грековых сказал, как и все, зло и задорно:
— Откуда у нас беглые? Их Себряков не пускает, — и с вызовом на атамана поглядел. Взгляд его говорил: «Хозяин ты на Дону или нет? А хозяин, так наведи порядок».
При упоминании Себрякова потупился Степан Ефремов, тугую губу укусил…
Лет двадцать с лишним бригадир Сидор Себряков, специально отряженный, гоняет в верховьях меж донскими и российскими владениями, ловит беглых, раскольников разыскивает. Забогател, независим стал, с Ефремовыми не ладит. Если б только это, то и Боге ним, но перерезал Себряков хоженую дорогу, нет новоявленным хозяевам
[19]
крестьянской подпитки из России — прямо кусок изо рта рвет. И давили на него, и жаловались, и царице писали, что взятки берет и беглых не всех возвращает, а многих людишек на себя записал. Себряков в долгу не остался, доносил кому следует, что разорили Ефремовы Тихий Дон своим неутомимым лакомством и нестерпимым насилием и в наибеднейшее состояние привели, а сам, между прочим, тяпнул себе опустевший с булавинских времен Кобылянский юрт
[20]
на речке Арчаде, сто верст в окружности, сглотнул и не поморщился. А чего ему бояться? Как бы ни воровал, а власть за него будет — «царский разыщик».
Глядя на него, многие перенесли свои вожделения на невские берега. Думают по скудости ума: «Что царь нам даст, ни один круг не даст». Ковши, сабли, медали, звания, ордена, чины, земля, крепостные… Так и хочется сказать: «Глупые вы люди! Этож сколько надо выслуживать, чтоб тебя крестьянами наградили? А сколько их к тебе на Дон за это время своим ходом придет?»
С конца стола кто-то (из-за голов не разобрать) сказал трезвым голосом:
— Многие распоясались, с-собаки. Москва им полюбилась… Ты б, Степан, прибрал их к рукам.
И старый Мартын Васильев тихо, глядя атаману близко в глаза, добавил:
— Пока там бабу посадили… Это ж тебе, небось, не Петр Первый.
Обвел Степан Ефремов взглядом притихших казаков — и то ли в лице согласно изменился, то ли еще что, но поднял старый Мартын кубок:
— За здоровье войскового атамана!
— Будь здоров, Степан Данилович!
…Матвей отца у ефремовских ворот так и не дождался. Налетели свои, увели играть. Сели они с особо ближними и верными на лодки, погнали на быстрину. Остальные толпились у донского раската, стояли степенно, на деревянные сабли опирались.
С быстрины разлетелись лодки, вроде как из далекой России. Ступил на родимый берег Матвей Платов и, лихо выпятив впалый живот, вопрошал черкасских жителей:
— Ну, как вы тут без меня?
Встречающие, подкатывая глаза, вдохновенно сочиняли.
— Молодцы, — говорил «атаман». — Похваляю.
Потом задрался с кем-то из запроточных, кто высмеял его и усомнился в атаманстве.
За веселыми и самонужнейшими делами не уследили, как вечер опустился. Домой прибился позже отца.
Мать изругала:
— Где свиньи? Я за ними глядеть должна? И так отрук отстал…
Но при отце не кричала сильно.
Отец о делах расспрашивал, беспокоился. Долго жена и единственный сын все хозяйство без него тянули. При появлении Матвея отвлекся, полюбовался, за ухо и загривок потаскал. Матюшка по-кошачьи вцепился в ласковую его руку и повис на ней. Проворный, ловкий, сметливый — все это отец, не скрывая удовольствия, отметил, но возился с сыном недолго, опять к хозяйству обратился.
При знании русской грамоты, уме и твердом характере имел Иван Платов достаток средний, а если по коренной черкасне судить, — то и слабый. Когда-то, «при царе Митрохе, когда людей было трохи», а скорее всего, при Алексее Михайловиче, гоняли, по слухам, Платовы лес от Переволоки вниз по Дону, через это ремесло и прозвище якобы получили. Остался с тех пор сарай под лесной склад. Плоты гонять — дело хлопотное, требует постоянной отлучки, что при нынешней казачьей службе стало невозможно. Осели Платовы у протоки в Прибылянской станице, из черкасских одиннадцати не самой старой, но и не молодой, и стали, как другие, рыбу ловить.
Иван Платов отмечаем был на службе, тянулся более других, оттого и женился поздно, жену взял на десять лет моложе, да и с той пожить служба не давала. Забрал Данила Ефремов Ивана Платова за верность и лихость его в сотную команду, в «тайные советники», гонял по всей России с секретными делами. Попал Платов с ним в Петербург и осел там на несколько лет. Молодая жена его, Анна Ларионовна, получив весточку, что сидит Иван в столице на «Казачьем подворье» и включен молодым Ефремовым в особое посольство, стала надеяться, что хозяйство поправится. Этим только и держалась. Великая была честь в зимовую станицу, то есть в посольство, попасть, и выгоды немалые. При приезде и при отъезде послы царю представлялись и подарки получали. Рядовые самое малое — рублей по десять и сукно. А кто заслуженный, иногда и соболями. Бывало, сабли драгоценные привозили и ковши. Но, зная черкасскую повадку, что оружия у казаков и своего много и выпить есть чего, а из чего — и подавно, предлагали царские слуги зимовой станице брать деньгами: вот тебе на саблю тридцать рублей, вот на ковш — пятнадцать. Брали. На такие деньги ого-го как развернуться можно.
Иван Платов домой вернулся и с саблей, и с деньгами, и с медалью золотой. Сидел теперь, прикидывал, как жизнь обустроить. Что ж, сорок лет человеку, пора и о хозяйстве подумать.
О делах столичных он много не рассказывал, но был весел, разжигал бабье любопытство загадочными словами:
— Я ее на престол и сажал. Теперь заживем.
Наговорившись всласть, расслабился Иван Федорович, вытянул ноги, заломил руки над головой, с грустной усмешкой сравнил свое кажущееся убогим жилье с ефремовским. Со всеми этими хлопотами о главном забыл. Кликнул мигом подскочившего Матвея. Что ж сказать подросшему сыну?