Эней кивает; он явно опечален тем, что ему пришлось меня обмануть, а может, и тем, что его поймали на обмане.
– А потом, когда все уже было кончено и я добрался до лагеря, Япиксу все же удалось вытащить этот проклятый наконечник. Он сам, можно сказать, из раны выскочил. – Эней смотрит на свою крепкую смуглую ляжку, поглаживая впадину шириной с ладонь над правым коленом, глубокую, ярко-розовую, пока что сильно выделяющуюся среди прочих старых рубцов и шрамов. – Кстати, зажило все на удивление быстро, – говорит он, словно это извиняет все остальное.
– Но почему же ты позволил мне думать, что тебя ранил Турн?
– Не знаю. Наверное, ложь распространяется как-то сама собой. Видишь ли, пока шло сражение, мне ведь пришлось притворяться, что мое ранение – сущая чепуха. Как я уже сказал, полководец не должен выглядеть раненым, чтобы не тревожить свое войско. Нас ведь было значительно меньше, и оставалось полагаться только на удачу. А тут мне еще пришлось этого Турна повсюду искать, чтобы с ним сразиться, – иного выхода я не видел. А потом, когда уже можно было и признаться, что я ранен – кстати, если ты помнишь, я ведь тогда довольно долго еще сильно прихрамывал, – никого уже не интересовало, как и когда это со мной случилось. Я и не знал, что ты считаешь, будто именно Турн меня ранил. Неужели это для тебя так важно?
Он спрашивает не как мальчишка, который просит прощения, а очень серьезно; ему и впрямь хочется знать, имеет ли это для меня какое-то значение. И мне приходится минутку подумать, прежде чем ответить.
– Да нет, совершенно не важно, – отвечаю я, наклоняюсь и целую его покрытую шрамами ногу. Он обнимает меня, приподнимает, сажает на колени и крепко прижимает к себе. Его руки под моим свободным легким одеянием такие теплые, сильные, чуть грубоватые. И пахнет от него хорошо – солью и благовониями.
* * *
В ту последнюю ночь войны я действительно спала. Спала крепко, глубоко, так что с трудом проснулась. Сперва мне показалось, что я что-то должна сделать для своей матери, но никак не могла вспомнить, что именно. Затем, немного стряхнув с себя сон, я подумала, что придется снова совершать обряд у алтаря и мне надо непременно помочь отцу. И тут, окончательно проснувшись, я увидела в окошко предрассветное светлеющее небо, и перед глазами у меня сразу встало то, что я видела вчера на улицах города: сотни окровавленных, израненных, умирающих людей. И я будто снова услышала звонкий голос поэта, выпевающего строки своей поэмы; и сразу пришло понимание того, что либо мы сегодня возобновим мирный договор, либо война захлестнет нас, и латины неизбежно будут побеждены, уничтожены.
Я встала, накинула свою старую тогу с красной каймой и обгорелым углом и побежала будить отца, но оказалось, что он уже встал и был почти готов. Он ничего не спросил у меня – ему и так было ясно, зачем я так рано прибежала к нему и куда собираюсь идти с ним вместе. Дранк и еще двое пожилых помощников отца помогли нам собрать все необходимое для ритуала. Я отнесла чашу с сакральной соленой пищей на двор возле конюшни, где надо было выбрать жертвенных животных. Здесь толпились целые стада, пригнанные из хозяйств, опустошенных сражениями. Мы выбрали подходящую жертву. Пора было идти к жертвеннику.
Воины, стоявшие на страже, открыли для нас ворота, приветствуя царя стуком мечей по щитам. Но, когда они хотели затворить за нами ворота, Латин остановил их, сказав:
– Не надо. Пусть ворота города остаются открытыми! – И быстрым шагом пошел вперед, ведя нас за собой и держа свой дубовый скипетр, точно копье. Широкая красная кайма на его тоге казалась очень яркой в лучах зари. Наше войско уже выстроилось в боевом порядке – спиной к городской стене, лицом к земляному валу и внешнему краю оборонительного рва. А на противоположной стороне небольшого поля, некогда заботливо возделанного, а теперь вытоптанного и превращенного в пыль, строили свои войска троянцы, греки и этруски. Пространство между армиями было подвергнуто люстрациям
[63]
и отмечено вехами как священная территория, а в центре поля был возведен земляной алтарь. Старики-горожане суетились возле этого жертвенника, подбрасывая дров в очаг, сложенный рядом.
Латин, широко шагая, подошел к алтарю, простер перед собой руки ладонями вверх и медленно поднял их к небесам. Юный Кес, наш «соляной мальчик», уже стоял наготове со свежесрезанным куском дерна, который аккуратно подал царю, а уж тот возложил его на алтарь. И как раз в ту минуту, как первые лучи солнца осветили восточные холмы, Эней, покинув свое войско, прошел через луг и остановился напротив Латина по другую сторону алтаря. Все происходило так, словно было заранее спланировано и сотню раз отрепетировано – то есть именно так, как и должно было происходить!
Вместе с Энеем к алтарю подошел и его сын Асканий, но он остановился чуть дальше, позади отца. И Турн тоже вышел на поле, остановившись позади Латина. Эней был в чудесных доспехах, а в руках держал тот самый щит, с которым я познакомилась впоследствии. На гребне его шлема красовался султан из красных перьев, похожий на красное облако над жерлом действующего вулкана. Турн выглядел не хуже – в великолепных бронзовых с позолотой доспехах, с пышным белым султаном, колыхавшимся на утреннем ветру. Его сестра была с ним рядом, как всегда закутавшись в свое серое покрывало. Мы с отцом стояли, набросив на голову краешек тоги.
Покосившись назад, я увидела, что стены и крыши Лаврента черны от облепивших их людей. Женщины, мужчины, дети – все хранили молчание; и воины обеих армий тоже стояли молча.
Я подошла к отцу и протянула ему чашу с жертвенной пищей. Он взял немного и посыпал ею жертвенных животных – белого поросенка и тонкорунную белую овцу-двухлетку. Затем я поднесла священную пищу Энею, и он принял ее в сложенные лодочкой ладони. Впервые я находилась так близко от него и видела, какой он большой и сильный, состоящий, кажется, из одних костей и мускулов. Его красивое, загорелое до черноты лицо выглядело усталым, исхлестанным непогодой и отмеченным тяжкими переживаниями. Да, это был тот самый человек, которого я знала, знала давно, еще с тех пор, как мой поэт впервые произнес его имя на лесной поляне в Альбунее. И я осмелилась поднять глаза и посмотрела ему прямо в лицо, и он, возвышаясь надо мною, ответил мне таким же прямым взглядом. И я поняла, что он меня тоже узнал.
Затем Эней отвернулся и стал посыпать священной пищей жертвенных животных. А я подала отцу небольшой ритуальный нож, который всегда ношу с собой, и он, осторожно срезав немного шерсти со лба поросенка и овцы, вернул мне ножик, и я протянула его Энею. Тот тоже срезал немножко поросячьей щетины и несколько овечьих завитков и вернул нож мне. Затем они оба шагнули к горящему огню и бросили туда приношение. Кес принес на подносе кувшин с вином и старинные серебряные чаши, наполнил чаши до краев и подал каждому из правителей. Сперва Латин, а затем Эней окропили вином зеленый дерн на алтаре, совершая либатий, и мой отец тихим певучим голосом стал произносить слова молитвы, взывая к силам земли, к повелителю времени
[64]
и духам – покровителям этих мест. Эней с суровым и торжественным видом слушал его.