Только теперь я понял, в чем дело. Очевидно, человек в форме был владельцем или менеджером кафетерия, и кассир не хотел, чтобы он узнал о том, что произошло. Высшие Силы посылали мне одну удачу за другой. Я вышел и сквозь стеклянную дверь увидел, что кассир и мужчина в белом кителе смеются. Наверное, они смеялись над моим идишем и надо мной, неопытным иммигрантом. Я чувствовал, что Небеса проверяют меня, взвешивая на весах мои достоинства и недостатки, чтобы решить, достоин ли я остаться в Америке или должен отправиться в Польшу, на верную гибель. Мне стало стыдно, что я так часто взываю к Небесам после своих многократных заявлений, что я агностик, и мысленно я парировал упреки своих невидимых критиков: «В конце концов, даже Спиноза признавал предопределение. Во Вселенной не бывает важных и неважных событий. С точки зрения вечности песчинка и галактика равноценны».
Я не знал, что делать с чеком: сохранить его до завтра или выбросить. Потом решил, что верну кассиру деньги без чека. Разорвал бумажку на клочки и выбросил в урну.
Дома я рухнул на кровать и сразу же уснул. Во сне я раскрыл тайну времени, пространства и причинности. Разгадка оказалась на удивление простой. Но когда я открыл глаза, я ничего не помнил. Осталось только какое-то смутное чувство чудесного.
Во сне я нашел имя, всеохватывающее философское определение. Это, кажется, было латинское, ивритское или арамейское слово, а может быть комбинация всех трех. Я вспомнил начало своей фразы: «Бытие не что иное, как…» — и далее шло слово, отвечавшее на все вопросы. За окном смеркалось. Купальщики разошлись. Солнце утонуло в океане, оставив огненную дорожку. Пахло гниющими водорослями. Невесть откуда появилось облако, похожее на гигантскую рыбину, сквозь которую просвечивала луна. Погода менялась. На маяке резко звонил колокол. Показался буксир, тянувший за собой три темных баржи. Казалось, что он стоит на месте, как будто Атлантический океан превратился в Слюдяное море, о котором я когда-то читал в книжках.
Мне больше не нужно было экономить, и я отправился в кафе в Си-Гейтс. Взял творожный пудинг и кофе. Ко мне за столик подсел еврейский журналист, сотрудничавший с той же газетой, в которой я печатал свои рассказы. У него было румяное лицо и седые волосы.
— Где вы пропадали все эти дни? Вас совсем не видно. Я слышал, вы живете где-то поблизости.
— Да.
— Я снимаю комнату у Эстер. Вы должны ее знать. Бывшая жена этого сумасшедшего поэта. Почему вы никогда к ней не заходите? Там собирается вся еврейская пишущая братия. Между прочим, и вас вспоминали несколько раз.
— Правда? Кто?
— Разные писатели. Даже Эстер вас хвалит. Мне тоже кажется, что у вас, есть талант. Вам бы только следовало сменить тему. Кто сейчас верит в демонов? Бога нет.
— Вы в этом уверены?
— Абсолютно.
— А кто же в таком случае сотворил мир?
— А… Старая песня. Это все природа. Эволюция. А кто сотворил Бога? Вы религиозны?
— Иногда да.
— Тогда, может быть, вы скажете, почему Бог позволяет Гитлеру отправлять невинных людей в Дахау? А что у вас с визой? Вы что-нибудь делаете по этому поводу? Учтите, если вас депортируют, ваш Бог этого и не заметит.
Я рассказал ему о своих трудностях, и он заявил:
— У вас есть только один выход: жениться на американской гражданке. Только так вы сможете легализоваться. Потом и гражданство получите.
— Я ни за что этого не сделаю, — сказал я.
— Почему?
— Это унизительно для обоих: и для женщины и для мужчины.
— А попасть в лапы Гитлеру лучше, по-вашему? Это все гордыня. Вы пишете, как зрелый мужчина, а ведете себя, как мальчишка. Сколько вам лет?
Я сказал ему.
— В вашем возрасте меня сослали в Сибирь за революционную деятельность.
К нашему столику подошел официант. Я полез за кошельком, но журналист меня опередил. Что-то мне слишком везет сегодня, подумал я.
Я бросил взгляд на дверь и вдруг увидел Эстер. Она часто заглядывала сюда по вечерам. Именно поэтому я и старался пореже здесь появляться. Во-первых, мы с Эстер условились держать наши отношения в тайне, а во-вторых, я сделался патологически робким в Америке. Ко мне вернулись моя мальчишеская застенчивость и способность краснеть. В Польше я никогда не считал себя низкорослым, но тут, по сравнению с американскими гигантами, казался себе коротышкой. Мой варшавский костюм с его широкими лацканами и подбитыми ватой плечами выглядел чудовищно старомодно. К тому же он был чересчур теплым для Нью-Йорка. Эстер много раз просила меня перестать носить жесткий воротничок, жилетку и шляпу в такую жару. Увидев меня, она смутилась, как девушка из польской провинции. Мы никогда не бывали вместе на людях. Мы общались в темноте, как две летучие мыши. Она хотела уйти, но мой сосед-журналист окликнул ее. Она подошла к нам неуверенной походкой. На ней были белое платье и соломенная шляпа с зеленой лентой. Ее черные глаза сияли, как у девочки. Загоревшая, стройная и юная, она была совсем не похожа на женщину, приближавшуюся к сорока. Она поздоровалась со мной, как с дальним знакомым. Пожала мне руку на европейский манер и, виновато улыбнувшись, обратилась ко мне не на «ты», а на «вы».
— Как вы живете? Сто лет вас не видела, — сказала она.
— Он прячется, — наябедничал журналист, — не занимается своей визой. Дождется, что его вышлют обратно в Польшу. Скоро будет война. Я посоветовал ему жениться на американке, чтобы получить визу, но он и слушать об этом не хочет.
— А почему? — спросила Эстер. Ее щеки вспыхнули. Она улыбнулась, бросив на меня мечтательно-нежный взгляд, и присела на краешек стула.
Надо было сказать что-то остроумное, но я не придумал ничего лучше глуповатого «я не буду жениться ради визы». Журналист ухмыльнулся и подмигнул:
— Я не сват, но вы двое неплохо смотритесь вместе.
Эстер взглянула на меня. Я прочитал в ее взгляде вопрос, мольбу и осуждение. Я понимал, что мне нужно как-то отреагировать, сказать что-то серьезное или шуточное, но ничего не приходило в голову. Я вспотел. Рубашка намокла и прилипла к спине. Мне показалось, что стул накренился, пол качнулся, а лампы на потолке вытянулись и потускнели. Кафе завертелось, как карусель. Эстер резко встала.
— Мне нужно встретиться с одним человеком, — сказала она и направилась к двери.
Я молча наблюдал за ней. Журналист понимающе улыбнулся, кивнул и перешел к другому столику поболтать с очередным знакомым. Я остался сидеть. Я не мог поверить, что удача так внезапно отвернулась от меня. Я выгреб монеты из кармана и начал не глядя пересчитывать их, стараясь на ощупь определить, сколько у меня денег. Каждый раз результат получался разным. В своем поединке с Высшими Силами я в тот день выиграл доллар с небольшим, но проиграл любимую женщину и возможность остаться в Америке.
ПЛЕННИК
В двадцатые годы, в период расцвета экспрессионизма, кубизма и прочих авангардных течений в живописи, Зорах Крейтер оставался убежденным импрессионистом. Он принадлежал к тем уроженцам Лодзи, которые предпочитали жить в Варшаве, где Зораха Крейтера уважали за преданность своему делу и впечатляющую художническую плодовитость. Он работал даже за едой. В Писательском клубе Зорах Крейтер мог жевать бутерброд и одновременно делать наброски на бумажных салфетках или на скатерти. Он был высокий, смуглый, абсолютно лысый, с желто-зелеными глазами и большим ртом, который редко оставался закрытым. Обычно Зорах хвастался своим успехом у женщин или рассказывал всякие небылицы о Лодзи и Париже, куда часто наведывался. Где-то в Лодзи у него была жена, но, похоже, они жили отдельно. По словам Зораха, его отца ограбил деловой партнер, вытянув у него обманом целое состояние. Слушая Зораха, трудно было разобраться, когда он врет, а когда говорит правду. Например, я так и не понял, была ли у него в Варшаве собственная мастерская, как он утверждал, или он работал в чужой мастерской, был ли он богат или беден. Мне он запомнился всегда в одном и том же коричневом костюме с карманами, набитыми блокнотами для рисования, угольными карандашами и газетами. Он не ходил, а бегал на своих длинных ногах; с вечной сигаретой, прилипшей к нижней губе. Крейтер не умел разговаривать спокойно — он кричал, гоготал, колотил кулаком по столу и кипятился из-за пустяков, до которых, как правило, никому не было дела. Я приобрел у него парочку своих портретов, по пять злотых каждый. И всякий раз он произносил одну и ту же сакраментальную фразу: