Макс порадовался собственной шутке. Я почувствовал, что краснею. Мириам бросила на меня быстрый взгляд.
— Макс, ты теперь стал сватом?
Мириам приблизилась ко мне.
— Макс и я будем спать в спальне Линн, где я поставила кроватку Диди.
— Да, Мириам, спасибо.
Я обнял ее. Она поцеловала меня в губы и промедлила некоторое время. Ее лицо было бледно.
— Я люблю вас обоих, но здоровье Макса сейчас самое главное.
— Да, ты права.
В машине я так устал, что глаза у меня слипались. Но теперь мне никак не удавалось заснуть. «Ну, мы актеры, — сказал я себе, — труппа Пуримских клоунов.
[126]
Кто знает, — промелькнуло у меня в голове, — сам Господь — если он существует — может быть, тоже актер». Мне вспомнился стих из псалмов: «Он, который улыбается с Небес», и я представил себе, как Бог сидит на небесах и смеется над собственной комедией.
Я проспал всего несколько часов, потом проснулся. Светящийся циферблат часов показывал без двадцати два. Как часто бывает, мне сразу было не вспомнить, где я нахожусь. Я сел на кровати, потом снова уронил голову на подушку. Макс сначала отказался взять взаймы мои деньги. Но я почему-то настоял на своем, и, в конце концов, он принял их. Эти четыре тысячи долларов всегда были для меня источником уверенности. Я знал, что, если что-нибудь случится в моих отношениях с еврейской газетой, по крайней мере, на год я обеспечен. У меня бывали конфликты с редактором. В своих статьях я часто высмеивал его призывы к объединению пролетариата в борьбе за лучший мир. Один из соредакторов каждое утро приветствовал меня новостью, что накануне вечером он защищал меня — намекал на то, что другие на меня нападали. Было приятно сознавать, что, как минимум в течение года, все мои расходы будут покрыты. В чем вообще я нуждаюсь? Книги, слава Богу, в библиотеке дают бесплатно. Мои женщины не требовали от меня роскоши. Они не требовали ни театров, ни кино. И еще я знал, что Стефа и Леон хотят, чтобы я жил в их доме, где они сохраняли для меня комнату.
И вдруг я небрежно отдаю три четверти всего, что у меня есть в этом мире, моту, беспутному человеку, который к тому же обанкротился. Я спутался с женщиной, которая к двадцати семи годам испытала все возможные приключения. Я хорошо осознавал, что, при всей ее преданности Максу, она строит планы относительно меня, а не его. Она мечтает иметь от меня ребенка, а ее отец даже хотел бы, чтобы я стал его зятем. Глубоко в душе я сомневался, дам ли я когда-либо Мириам свою фамилию. Застарелая мужская спесь все еще жила во мне, в том смысле, который отделяет любовницу от жены, любовную связь от супружества.
Лежа в ту ночь в доме Линн Сталлнер, я старался осознать свое положение и в то же время оценивал его как литературный сюжет. Как, к примеру, можно было бы поведать мою нынешнюю историю читателю? Что бы я сказал, если бы ко мне пришел за советом читатель — человек моего возраста, оказавшийся в более или менее сходных обстоятельствах? Как правило, я изрекал свои суждения подобно оракулу раньше, чем дослушивал до конца их заикания. Я даже убедил себя, что могу предсказать, на что человек будет жаловаться, только взглянув на него, услышав его голос или то, как он произносит слова. Я перечитывал любимый рассказ Льва Толстого «Смерть Ивана Ильича» и спрашивал себя: «А что, если бы живой Иван Ильич пришел ко мне, хватило бы у меня терпения выслушать его?» Нет. Мы наслаждаемся литературными произведениями именно потому, что они не требуют от нас никакой ответственности. Мы можем открыть и закрыть книгу, когда нам заблагорассудится. Нас не призывают утешить страдающего или протянуть ему руку. Сколько жертв Гитлера, чьи истории мы не пожелали выслушать, приходило к нам в редакцию? В последние годы редактор почти перестал печатать воспоминания узников Треблинки, Майданека, Штутгофа, других концлагерей. Я слышал, как он объяснял автору воспоминаний:
— Мы больше не публикуем такие вещи. Наши читатели не хотят их читать…
Читатель предпочитает анонимные страдания, скроенные таким образом, чтобы обеспечить ему некоторое развлечение.
Я задремал, потом снова проснулся. Я не мог больше спать, и постепенно мои мысли вернулись к реальности. Что сейчас делает Мириам? Действительно спит? А Макс — он в самом деле импотент? Может ли хирургия разрушить вечные отношения между мужчиной и женщиной? Нет, это влечение существует даже среди тех, кто не в состоянии осознать его. Я верил, что Господь был романистом, который пишет то, что ему нравится, а весь мир вынужден читать Его, пытаясь разгадать, что Он имел в виду.
Следующий день был солнечным, но не жарким. Макс, Мириам и я завтракали, пока Диди быстро овладевал искусством хождения. Он спотыкался от одного стула к другому, порой бросая на нас взгляд и как будто спрашивая: «Видишь, что я делаю? Видишь, какой я молодец!» Когда он начинал плакать, Мириам подхватывала его, целовала и утешала:
— Ша, Диди, драгоценный мой. Со временем ты всему научишься. Ты станешь большим мальчиком, будешь играть в футбол, пробегать милю за одну минуту.
Макс посадил Диди на колено и подкидывал его вверх и вниз. Он разговаривал с ним на идише, по-английски, по-польски. Он говорил:
— Радуйся, Диди, что ты родился на земле Дяди Сэма, а не в России. Они обзывали бы тебя космополитом, саботажником, шовинистом и написали бы в твоем паспорте слово «еврей».
Диди хватал Макса за бороду и даже пытался засунуть ее в рот, чтобы попробовать на вкус.
Мириам услышала слова Макса и засмеялась.
— Пора идти на прогулку! — объявила она.
Мириам посадила Диди в коляску, и мы отправились в путь. Мы совершили длинную прогулку вокруг озера. Прохожие, большей частью пожилые пары, беженцы из Германии, провожали нас глазами. Мужчины неодобрительно посматривали на нас. Мы разговаривали на идише, но «восточно- еврейский» язык не годился для этих мест в Адирондаке. Это был язык отелей в Кэтскилле.
[127]
В коляске Диди лежала газета «Форвард», на нее смотрели с отвращением. Эти германские беженцы верили в ассимиляцию — их еврейское меньшинство должно было смешаться с большинством, а не обременять себя восточноевропейским Голус.
[128]
Из карманов пиджаков у этих мужчин торчали номера газеты «Ауфбау». Макс пробормотал:
— Чего они уставились, эти йеким?
[129]
Помогла им в Германии их ассимиляция, а?