— Когда Шема читается по вечерам? С того времени, как жрецы входили, чтобы съесть их приношения, говорил Рабби Элиезер. И мудрецы беседовали до полуночи. Рабби Гамлиель говорит, что до рассвета…
— Ты что-то сказал? — спросила Мириам.
— Кое-что из Гемары.
Она пошла в ванную чистить зубы.Я лег на кровать, и она пришла ко мне в ночной рубашке с кружевной отделкой, которую я раньше не видел. Она сказала:
— Slub по-польски означает бракосочетание, а также — обет.
— Да.
— Сегодня я сочеталась с тобой браком, — провозгласила она.
Мы обнялись и лежали молча. Мириам извивалась в моих руках; ее тело было горячим, она дышала часто, как в лихорадке. Она сказала:
— Не беспокойся. Я ни к чему не принуждаю тебя. Я сочеталась с тобой браком, не ты со мной. Я знаю, что я тяжко грешна перед Богом, перед тобой, перед Максом. В старину я была бы изгнана из общества или даже побита камнями. Но какое дело Богу до того, что делают маленькие людишки на этой планете? У него во Вселенной мириады миров и других созданий, и других душ. Даже здесь, на Земле, не все живые существа следуют одним и тем же законам: у нас был пес, который спаривался с собственной матерью. Подожди, я схожу, взгляну, горят ли еще свечи.
Мириам встала с кровати и пошла в гостиную. Она вернулась, говоря:
— Одна свеча выгорела, другая еще мерцает.
Мы заснули и проснулись ровно через три часа. Пробуждение оказалось для меня облегчением, потому что мне снилось, будто я приглашен знакомым писателем в квартиру на верхнем этаже высокого здания. Я привел с собой какую-то женщину, которая одновременно и была, и не была Мириам. Я позабыл принести хозяевам бутылку вина и вышел, сказав, что скоро вернусь. Я начал спускаться по бесчисленным маршам лестницы — там не было лифта, — и когда наконец добрался до улицы, то с удивлением обнаружил, что я не в Нью-Йорке, а в местечке, среди небольших деревянных домов и немощеных тротуаров с лужами и ручейками, как после дождя. Вокруг бродили козы, и цыплята поклевывали зернышки. «Разве это возможно?» — спрашивал я себя. В одном из домов была открыта дверь, и я вошел, чтобы спросить, где найти лавку, торгующую вином. Там оказалось целое сборище молодых людей и девушек, которых я знал в Варшаве. Все они здоровались со мной, а одна девушка в разорванном платье и поношенных туфлях выругала меня за то, что я ее бросил. Она стояла и читала стихотворение, которое показалось мне знакомым. «Где я? — спросил я. — Это Нью-Йорк? Я был приглашен в дом писателя и спустился за бутылкой». — «Какой город? — спрашивали все. — Как зовут писателя?» И тут я понял, что забыл и то и другое. «Это где-то на Бродвее, — сказал я, — но не на Манхеттене, а в Квинсе». Они смотрели на меня, но не понимали ни слова. Я оказался в Польше, но как? Кроме того, в Польше теперь совсем нет евреев. И что скажет мой хозяин? В этот момент я услышал голос Мириам:
— Баттерфляй, ты спишь?
— Нет.
— Который час?
— Двадцать минут третьего.
— Ах, Баттерфляй, я не могу покинуть тебя. Я уже тебя теряю. Я хочу остаться с тобой, но Макс ждет меня. Он мой отец. Он очень болен. Я так боюсь!
— Чего ты боишься?
Мириам не ответила. Она прикоснулась своими губами к моим.
Я на время переехал в квартиру Мириам, но не сдал свою комнату на Семидесятой-стрит. Теперь, когда Макс возвратил мне взятые в долг три тысячи долларов, я чувствовал себя богачом. Я получил три приглашения на праздники. Фрейдл Будник напомнила мне, что первый вечер Рош Хашана принадлежит ей. Она хотела, чтобы я остался и на второй вечер, но я уже пообещал провести его со Стефой и Леоном Крейтл. Цлова также звонила мне. Сейчас, когда Прива плыла в Израиль, Цлова почувствовала себя совсем одинокой. У нее не завязалось в Америке никаких знакомств. Она не научилась достаточно хорошо говорить по-английски. Она сказала:
— После того как вы с Максом были здесь последний раз, я не разговаривала с живыми людьми.
Мы договорились встретиться в два часа дня накануне Рош Хашана. Несмотря на то, что дома на Семидесятых, Восьмидесятых и Девяностых улицах между Бродвеем и Централ-Парк-Вест были полны евреями, не было видно никаких признаков Осенних Праздников.
[142]
Бродвей выглядел в точности так же, как в другие дни года. В Нью-Йорке виноград, ананасы и гранаты не были чем-то таким, что продавцы специально оставляют для Рош Хашана. Звуки шофара
[143]
не были слышны в синагогах в месяце Элул.
[144]
Никто не пытался победить сатану, остановить его поношение народа Израиля. Постоянные гудки автомобилей и грохот могли бы заглушить даже звуки шофара, возвещающие приход Мессии. Я купил для Цловы коробку шоколада с надписью «Ле шана тов тиктейве»
[145]
и шел к Риверсайд-Драйв, где находилась квартира Привы и Макса. По дороге я остановился и купил номер газеты «Форвард». Среди торжественных статей, посвященных наступающим праздникам, и новогодних приветствий от различных еврейских организаций, а также от президентов США и Израиля последний выпуск моего романа вносил в газету штрих будничности — сцена происходила в варшавской тюрьме.
Я позвонил в дверь, и почти сразу же появилась Цлова, в переднике и домашних туфлях. Я попросил ее приготовить ленч не слишком сытным, так как вечером должен был обедать с Фрейдл и Мишей Будниками. Хотя Фрейдл считала себя анархисткой и атеисткой и верила, что религия это опиум для народа, на праздники она готовила в соответствии со старыми традициями — на Песах у нее была маца, четыре бокала вина, горькие травы, харосет; на Рош Хашана она ставила на стол редиску, яблоки с медом, морковь и голову карпа. У нее всегда был графин со сладким еврейским вином. Приготовленные Фрейдл блинчики, клецки, оладьи на Хануку, бабка на Шавуот и хоменташи
[146]
на Пурим были первоклассными. Для Хошана Раба
[147]
она пекла халу и резала морковь «кружочками». Халу для Пурима она заплетала с обеих сторон и посыпала шафраном. Предками Фрейдл были многие поколения набожных евреев и хасидов.