«Вода — штука простая, в точности как люди, — сказал мне окружной начальник, когда я приступал к работе. — Все, что ее интересует, — это как бы спуститься пониже, а все, что интересует нас, — как бы поднять ее повыше. Поэтому мы ее либо толкаем, либо высасываем, а все остальное — пустая болтовня».
Мне очень понравились его слова, как нравится мне сильная и сухая жара, которая наполняет меня энергией и жизнью, и как нравится мне мой давний друг, одиночество — единственный цветок, которому привольно здесь, в пустыне, и как нравится этот пыльный, коричнево-черно-желто-серо-белесый пейзаж, который все больше зачаровывает меня и дает мне понять, что, подобно поздней любви, он тоже — жестокая разновидность отсрочки конца, а больше всего нравится мне щедрое обилие, подлинное затоваривание времени, которое может по достоинству оценить лишь тот, кто занят полировкой воспоминаний и обработкой раскаяний.
Как я уже рассказывал тебе, сестричка, у меня есть образцово упорядоченный ящик, в котором мужчина может найти любой инструмент, даже не помня и даже с закрытыми глазами, и там у меня собраны всякого рода ниппели, и муфты, и лопатки, и жестянка с суриком, и канистра со скипидаром, и кисти для небольших красильных работ, и насос на аккумуляторах, чтобы откачивать воду, затекшую в ящики и ямы.
А еще у меня есть завещанный отцом фонендоскоп, которым я прослушиваю клапаны собственного сердца, и маленький воздушный насос, который я использую в основном для того, чтобы подкачать колеса в машине Большой Женщины всякий раз, когда она приезжает ко мне в гости — проверить, и осмотреть, и сделать свои замечания.
А кроме того, у меня есть еще несколько милых моему сердцу акаций, в тени которых я отдыхаю, а на рыхлой земле у оснований их стволов набрасываю эскизы, и расшифровываю следы, и ловлю личинки муравьиных львов, которые потом приношу домой и выращиваю до тех пор, пока они не созревают, вылупливаются, распускают крылья и улетают. И есть прозрачный воздух пустыни, чтобы рисовать в нем видения, и цветущие кусты ракитника, чтобы зарывать в них лицо и нюхать воспоминания, и его сухие ветви, чтобы развести костер, и успокоить кипятящийся чайник, и заварить себе сладкий чай, снова и снова.
И еще у меня есть маленькое потайное озерко, над краем которого я сейчас распластался, как идиот. Вот он ты, Рафаэль. Ты ждал меня? Ты соскучился? Голубое небесное око смотрит на меня из бездны, что сверху, а лицо мое, улыбаясь, всплывает ко мне из бездны, что внизу.
ВО ДВОРЕ ДЯДИ АВРААМА
Во дворе дяди Авраама, в тени ветвистого харува, стоит широкий стол. Его столешница сделана из цельного гладкого камня, а вместо ножек у него железные козлы. Верхняя сторона камня служит Аврааму для еды и всякого рода тонкой работы, а на нижней высечены слова:
Здесь лежит
Авраам Сташевский
Последний Еврейский Каменотес
Родился 11 января 1908 года
Покончил самоубийством………….
Покойся с миром
«Все уже готово, да, Рафаэль? Когда мне удастся, тебе останется только перевернуть этот стол, добавить дату после слов „Покончил самоубийством“ и положить на мою могилу».
Раз в неделю, вечером с наступлением субботы
[51]
, я приносил ему небольшую кастрюльку куриного супа. Его варила Рыжая Тетя, всегда она, и Бабушка никогда не забывала налить Аврааму его постоянную порцию. И каждое утро я приносил ему булку белого хлеба, «свежего-свежего», и еще кое-какие продукты из бакалейной лавки.
«Купи себе какую-нибудь жвачку на сдачу, да, Рафаэль?»
Всегда во дворе. Всегда сидит в тени своей «люльки», под тем маленьким навесом для каменотесов, который он поставил, чтобы затенить себе голову. Всегда работает. Всегда предупреждает меня о летящих «искрах».
«Настоящий навес должен быть из пальмовых ветвей, — сказал он мне. — Но мы, нам и джута достаточно, да, Рафаэль?»
— Почему ты всегда сидишь здесь, будто пес, во дворе? — не сдержался я и спросил его однажды утром.
Он побледнел так, что бледность стала заметной даже под белизной пыли, покрывавшей его лицо.
— Почему «как пес»? От кого ты слышал эти слова?
— От Тети и Бабушки.
— Во дворе лучше. — Он глубоко дышал. — Камни нельзя обтесывать в помещении.
— Но ты ведь и ешь, и спишь, и умываешься во дворе. Я ни разу не видел тебя внутри дома.
— Это? Это не дом.
— А что же?
— Это камни, — сказал Авраам. — Обтесанные камни, хорошо подогнанные друг к другу, один на другом. Дом — тогда только дом, когда в нем есть женщина и семья.
— Почему же ты не приводишь женщину?
Он взял отрезок доски, смахнул с нее пыль, энергично подув на нее и постучав по ней ладонями, поставил доску на две пустые консервные банки, положил на нее батон, отрезал от него горбушку, протянул мне со словами: «Кушай, кушай, Рафаэль, погрызи себе пока горбушку», — и стал прорывать в хлебной мякоти узкий, глубокий канал, вначале пальцами, а потом широким зубилом-тунбаром. Затем с большой тщательностью и в строго установленном порядке заполнил образовавшуюся в батоне пустоту крошками соленого сыра, ломтиками свежих помидор, половинками зубчиков чеснока, очищенных от кожуры тончайшими и осторожными касаниями молотка, черными маслинами и листочками петрушки, которая росла в каждом свободном месте его двора. На все это он вылил полчашки зеленого масла, которое доставлял ему его друг Ибрагим, арабский каменщик из Абу-Гоша
[52]
.
— Эти арабуши, — сказал мне Авраам, — обтесывать камни они не умеют, но масло у них очень хорошее. — И рассказал мне, что арабы «научились держать зубило всего лет сто — двести назад», от каменотесов, привезенных с острова Мальта в Старый город
[53]
, чтобы построить там немецкую церковь. — Тысячу лет они жили здесь, в стране, которая вся из камня, а строили только из хаами
[54]
и щебня, пока не приехали каменотесы с Мальты и не научили их, как надо работать. Тебе пора в школу, Рафаэль, беги, беги уже, а то опоздаешь.
— А ты, ты сам у кого учился?
— Я учился работать у йеменцев, — сказал Авраам. — Это каменотесы алеф-алеф
[55]
. У себя в Йемене они строят дома из камня в шесть этажей высотой и без единой капли цемента. Их камни так подходят друг к другу — иголку не просунешь.