— Потому что ты действуешь мне на нервы.
— А ты нет?! Ты хуже, чем колючка в заднице. Ты всегда был таким. Вся школа смеялась над нами из-за тебя. Вся деревня по сей день смотрит на тебя как на чокнутого.
— Пусть смотрит, — сказал я. — Они просто завидуют. Они выгнали отсюда Эфраима, так пусть теперь знают.
— Перестань все время ссылаться на дедушку! — сказал Иоси. — И вообще, тебе не кажется удивительным, что ты один слышал от дедушки эту странную просьбу?
— Что ты хочешь этим сказать?
— Что эта его, так сказать, последняя воля не так уж плохо обернулась для тебя.
— Пинес тоже слышал, — сказал я.
— Пинес! — фыркнул Иоси. — Тоже мне свидетель! — Почему-то этот разговор был мне приятен. — Это мы с тобой впервые так разговариваем, — сказал Иоси.
Он встал, покрутился, наклонился понюхать цветы, стал разглядывать могилу Шуламит, прошелся туда-сюда, вернулся и сел рядом со мной.
— Зачем ты и ее похоронил здесь? Кто она нам такая?
— Так хотел дедушка, — сказал я.
— Так хотел дедушка, так хотел дедушка! Тебе еще не надоело?
— Но он действительно так хотел.
— И ты просто пришел и забрал ее, или как?
Я пришел и забрал ее. Ее гроб был единственным, который я не открыл перед погребением.
— Она была здесь совсем одна. У нее никого не было.
— Прямо плакать хочется! — усмехнулся он. — Скажи мне, ты ведь видел их там вместе иногда, в этом доме престарелых, что там было между ним и этой Шуламит?
— Я в этих делах не понимаю, — ответил я, глядя на морщинистую шею дедушки и его лысую голову, глубоко утонувшую в белизне мертвых женских бедер.
— Что ты сказал?
— Ничего.
Иоси с опаской посмотрел на меня.
— Но ты же наверняка подсматривал за ними. Ты всегда за всеми подсматривал. — Он выждал, не отвечу ли я, и наконец сказал: — Ты думаешь, мы не знали, что ты подслушиваешь за дверью и подсматриваешь в окна?
— Ну, знали, ну и что?
— Когда мы были маленькие, мама сказала, что, если она еще раз поймает тебя на этом, она тебе задаст трепку. А отец сказал ей, что, если она подымет на тебя хотя бы мизинец, он переломает ей руки и ноги.
Я молчал. Я вспомнил, как Ривка смотрела на меня, когда я боролся с подросшими бычками, и как она ненавидела мою мать, колокол свадебного платья которой и язычки белых ног не переставали бередить ее память даже после того, как они были съедены огнем.
— Я всегда тебе завидовал, — сказал он вдруг. — Ты жил с дедушкой, был его малышом.
— Я тоже думал тогда, что я его малыш. — Я проглотил сухой катышек, стоявший в горле. — Но сейчас я уже не так в этом уверен.
— Я завидовал тебе, потому что ты был сиротой, — сказал он. — Один раз, когда нам было лет шесть или семь, я сказал Ури, что, если бы наши родители умерли, Пинес брал бы нас тоже в прогулки по полям. И дедушка растил бы и нас.
— Но вы бы не похоронили его, как я, — сказал я. — Ты бы испугался Якоби, а Ури — ему такие вещи до лампочки.
— Ты всегда был странный, всегда со стариками. С Пинесом, и с дедушкой, и с Циркиным, и с Либерзоном, и мы все тебя боялись, уже со второго класса. Ты знаешь, нас с Ури никто даже пальцем не осмеливался задеть — и все из-за тебя. Они тебя боялись.
Он спустился с могилы и сел на землю, поковырял ее пальцами. У него были короткие квадратные пальцы Авраама. Сейчас он крошил маленькие комки земли, растирая их между большим, средним и указательным пальцами. Пионеры усвоили это движение, придя в Долину. Они научили ему своих сыновей, а третье поколение уже родилось с этим.
— Я бы остался здесь, — сказал он, помолчав. — Ей-богу, остался бы в деревне. И ты сам знаешь, что я мог бы совсем неплохо вести хозяйство. Но эти могилы — они просто заставляют меня уйти. И Ури тоже наверняка не вернется. Только ты останешься, чтобы показать всей деревне и всему миру, и сколотишь капитал, который наши старики даже в самых сладких своих мечтах не могли бы себе представить.
— Почему все говорят только о деньгах? — спросил я. — Ты сам видишь — я не пользуюсь этими деньгами. Что, я купил мебель? Одежду? Я построил здесь плавательный бассейн? Я даже за границу никогда не ездил.
— Это говорит, что ты действительно настоящий мошавник, — усмехнулся Иоси. — Ни один человек в деревне не умеет получать удовольствие от жизни. И я тоже. Наши мошавники не любят тратить деньги впустую. Они боятся засухи, саранчи, нашествия мышей. Их ноги вросли в землю, а головы в облаках — высматривают тучи, дождь, воду, которую можно получить задаром. Только Ури освободился от этих генов.
— Я просто сторож, — сказал я. — Я только сторож при дедушке. Я обещал ему, что никто не заберет его отсюда.
— Ты знаешь, в детстве я больше всего любил слушать, как дедушка спас тебя от шакала, — шепнул Иоси. — Отец рассказывал нам эту историю перед сном. Ты сидел во дворе, играл с котятами, а дедушка бросился на шакала и сломал ему все кости.
— Это была гиена, — сказал я. — Даже в газете написали, что это была гиена, и ее череп по сей день находится в школьном уголке природы.
— Пусть будет гиена, если тебе так важно, — сказал Иоси. — Главное, что дедушка тебя спас.
— Это случайно был я, — сказал я. — Что ты думаешь, что тебя дедушка не спас бы?
— Ко мне гиена не пришла бы, как ты не понимаешь?! Ты думаешь, она просто так проходила мимо, случайно?
Я был ошарашен. Мне никогда не приходило в голову, что он так думает.
— Иногда, когда мы подолгу лежим в засаде на границе и сутками не спим, мне начинают представляться разные видения, и я вдруг пугаюсь, что вот-вот появится Шифрис, ступит на заминированный участок вдоль забора, или кто-нибудь из ребят крикнет ему «Стой!» — ведь этот старый идиот в жизни не остановится, пока не вступит в Страну Израиля, и тут его пристрелят в темноте.
— Он не придет, — сказал я. — Шифрис — это просто дедушкина выдумка.
— Наш дедушка все-таки был какой-то особенный. Крупного калибра, — сказал Иоси. — Иначе они бы не приезжали со всего мира, чтобы их похоронили именно здесь.
— Этот день, с гиеной, это был летний день, очень ясный и прозрачный, — сказал я. — Из-за Пинеса я все запоминаю по временам года.
— Идем, походим немного, — предложил он. — Мне что-то холодно стало.
Твой отец родился в начале лета, в мае, — сказал я ему. — А двойная свадьба была осенью. Бабушка умерла весной, Рылов взорвался зимой, и Циркин умер зимой, Фаня умерла в конце лета, а дедушка ушел осенью.
«Я сидел с ним три дня и три ночи, — рассказывал я. Впервые в жизни я тоже рассказывал историю. — Твой отец входил и выходил, входил и выходил, врач пришел и ушел, и дедушкины друзья тоже были там — Циркин, и Либерзон, и Шифрис, и Пинес. И я так устал, что уже не понимал, что происходит».