Они вместе, мечталось ему, завоюют работу, землю и Тоню. Вместе завладеют древним наследием предков, говорил он себе, вместе вонзят в почву лопату и лемех. На мгновение будущее распахнуло над Левином шатер греющей душу надежды, и ощущение это было таким внезапным, что затылок его расслабился и размяк от силы счастья. Но по прибытии в Яффо Маргулис подхватил Тоню под руку и вместе со вторым парнем они исчезли «за гостиницей „Парк“», помахав ему на прощанье. Левин смотрел вслед удаляющимся спинам, и им овладевала печаль. Несколько часов он сидел на скамейке в саду перед гостиницей, глядя на башню немецкой церкви и на окружавшие ее багровые опунции, пока из гостиницы не вышел швейцар и не прогнал его прочь. Ночь он провел в песках к северу от Яффо. Холодные ящерицы ползали по его животу, и шакалы обнюхивали его ноги. Всю ночь он не сомкнул глаз и на утро пошел в Тель-Авив искать работу на стройке.
«Девушки здесь, — писал он сестре, которая копала тогда оросительные канавы в апельсиновых рощах в Хедере, — девушки здесь грубы и черствы и не обращают внимания на таких, как я. У меня нет ни песен, чтобы им спеть, ни меда, чтобы смягчить их сердца. Ищут они сильных парней, которые работают и поют, а я, слабый и удрученный, им не нравлюсь. Тоскую я по ладони чистой и мягкой, по запаху льняного платья, по чашке кофе с маленькими булочками на белой скатерти, раскинутой на зеленом берегу нашей реки».
Левин рыл ямы и толкал по песку деревянные тачки, пока у него не сдала поясница.
«Несчастные мои руки, на них вздулись и тут же полопались пузыри. Кожа слезла, и кровь текла из ран. После рабочего дня наступала бессонная ночь. Боли в спине и пояснице и тревожные мысли. Хватит ли мне сил? Выдержат ли мое тело и воля это испытание? Пуще всего хочется мне вернуться домой или уехать в Америку», — писал он Фейге, которая в ту пору пела и дробила щебень в окрестностях Тверии.
Левин показал мне ответное письмо бабушки. «Здесь со мной работают и другие девушки, и они варят и стирают для мужчин, как ты и боялся в тревоге своей за свою маленькую сестричку. Но как счастлива я! Работница я, а не прислуга. Циркин, Миркин и Либерзон — я называю их „семья“, а они называют меня „товарищ Фейга“ и коротко кланяются мне, как офицеры, — все они подставляют плечо, помогая по хозяйству. Циркин под настроение сварит так, что просто диву даешься. Дай ему капусту, лимон, чеснок и сахар, и он соорудит тебе бесподобные щи. Из тыквы, муки и двух яиц он приготовил нам еду на целую неделю. Вчера была очередь Миркина стирать. Можешь ли ты себе представить — взрослый парень стирает белье твоей сестры в одном баке с бельем двух других парней?»
Читая эти строки, Левин ощутил отвращение и зависть и поторопился запечатлеть эти чувства в своем блокноте.
«Помнишь ли ты ту песню, что я любила петь дома? Вчера я научила ей остальных девушек. Циркин подыгрывал нам, и мы пели всю ночь, а потом взошло солнце и начался новый рабочий день».
Левин сунул за ухо карандаш для копирок, встал, вышел из-за конторского стола и начал медленно танцевать. Он осторожно кружил вокруг своих мучительных воспоминаний и пел тонким голосом:
Буду пахать я и сеять с друзьями,
Только бы быть мне в Эрец-Исраэль.
Просто оденусь, буду зваться еврейкой,
Только бы быть мне в Эрец-Исраэль.
Буду грызть корку, но не унижусь,
Только бы быть мне в Эрец-Исраэль.
И тут же вернулся за стол и упал в кресло. «Эрец-Исраэль… — сказал он. — Здесь нельзя бросить камень, чтобы не попасть в святое место или в безумца».
Он видел вокруг себя первые дома Тель-Авива
[47]
, еврейских рабочих, арабских возчиков, новых горожан.
«Я вдруг понял, что никто из проходящих мимо меня людей не родился в этой стране. Одни упали с неба, а другие поднялись из земли», — сказал он мне.
Он осторожно отделил еще несколько листков от шелестящей пачки в ящике стола. Почерк бабушки был крупный и округлый, с симпатичным легким наклоном, неуверенный и боязливый.
«Я оправилась после болезни, — писала она брату, — и вечером мы пошли купаться в Киннерете. Ребята баловались голышом в воде, как дети, а я вошла, закутанная в простыню, и, когда была уже по шею в воде, бросила ее на берег. Потом они соревновались. Либерзон сказал, что пройдет по воде, как Иисус, и чуть не утонул, Миркин, настоящий артист, швырял камешки, которые скакали с волны на волну, а Циркин играл рыбам, чтобы обеспечить нам ужин. Но я уже три дня не ела ничего, кроме инжира».
Левин, который никогда не видел свою сестру голой, задрожал от гнева и стыда. Он читал письмо во время своего короткого обеденного перерыва. Мимо него шли по пыльной улице такие же парни, как он, в поношенной рабочей одежде, брели поблекшие и потные девушки, во взглядах которых читались нужда и болезни, и проходили господа в белых пиджаках и шикарных туфлях, никогда не тонувших в песке. Один из них задержал на нем взгляд, который Левину не понравился, и он встал с мергелевой глыбы, на которой сидел, и вернулся к работе.
«Все послеобеденное время я думал только об одном — как пойду вечером к сикомору, что на холме, сяду там в темноте и смогу подумать».
Но вечером, когда он с трудом взобрался на песчаный холм, дотащился до сикомора и уже собирался упасть под ним, чтобы отдышаться, он увидел парня и девушку, которые «валялись там, как свиньи». Их взгляд вынудил впавшего в отчаяние Левина повернуться и уйти на берег.
Наутро он отправился в банк в Яффо и спросил там работу. Ему повезло. У него был очень красивый почерк, некоторые познания в счетоводстве и приятная, вызывающая доверие улыбка. Его приняли кандидатом в помощники одного из служащих, и уже через год он стал кассиром, носил белый пиджак и соломенную шляпу, его руки залечились и опять стали мягкими и гладкими. Он расхаживал по берегу моря в легких туфлях, слышал по ночам пение еврейских парней и девушек и шепот, доносившийся с песчаного холма, чуял запах горького чая, прихлебываемого из жестянок, и сердце его трепетало.
Но в этот момент, когда удача как раз начала поворачивать к нему свое лицо, вспыхнула, так я понял из его рассказов, одна из войн. Турецкие власти выгнали бабушкиного брата, вместе со всеми остальными жителями, из города.
«Во время войны, — сказал дедушка, — мы раздобыли себе фальшивую васику».
Я записал слово «васика». Я никогда не спрашивал о смысле непонятных слов, потому что объяснения мешают рассказу и запутывают его нити. «Васика», «кулаки», «экспроприация», «оттоманизация» — все эти слова я помню по сей день лишь потому, что не знаю, что они означают. Так же как Левин по сей день не знает, что значит слово «месамсам».
«Мы ели одни только маслины да луковицы и чуть не умерли с голоду», — рассказывал мне дедушка.