— Что она тебе сказала? — спросил Яков.
— Это женщина из Катастрофы, — сказал Идельман и заправил вывалившиеся яйца. — Она сказала, что почувствовала запах хлеба она почувствовала, и не смогла не зайти.
— В следующий раз попроси разрешения, если захочешь дарить наш хлеб, — сказал Яков.
Женщину из Катастрофы звали Хадасса Тедеско. Каждую ночь она приходила в пекарню, и Иошуа, который с той недели начал надевать рабочие брюки, давал ей буханку, цена которой вычиталась из его зарплаты. Хадасса не ела хлеб прямо в пекарне, а всегда заворачивала его в белую пеленку и уносила в контейнер.
— Я согласна, — сказала она Иошуа, когда он протянул ей сто семьдесят вторую буханку и попросил ее руки, — но знай, что я принесу тебе только дочерей.
ГЛАВА 64
Медленно дом привыкает к смерти любви,
Как привыкает дерево к печали осеннего листопада,
Как поле — к мертвым каркасам сухих кустов.
Облако унесется на крыльях горького ветра,
А осень — с криком стрижей.
(В оригинале сказано «посвист ласточек», но я позволил себе эту маленькую вольность выдумщиков и переводчиков. Кстати, вопреки твоим предположениям, я не перестал здесь писать. Сейчас, например, я развлекаюсь сочинением сказки о белой линии, которую начертил для отца на полу, и о ее возможных последствиях, а две недели назад закончил рассказ о моем брате и его маленьком сыне. Я начал его на веранде и кончил на квартире Роми в Тель-Авиве, потому что Яков, мой подозрительный и любопытный братец, все время подкрадывался и заглядывал через мое плечо.)
Войны за мытье и кормление вконец истощили силы Леи и погасили ее глаза. В последующие месяцы она уже сама, послушно и обреченно, тащилась к тазу с дождевой водой, чтобы погрузить в него голову. Однажды она так и осталась лежать лицом в воде, пока Яков не оттащил ее от таза, испугавшись, что она задохнется. В гневе он швырнул ее на пол и вышел во двор. Биньямин бросился к матери, просушил ей волосы полотенцем, расчесал пальцами и так старался поднять и втащить ее в дом, что в конце концов его всхлипы и стоны разбудили ее, и она сама доползла до спальни.
Ночами, перед работой, лежа рядом с женой, обнимая ее деревенеющее тело, выдыхая мольбы в задубевшую кору ее затылка и прислушиваясь к отчужденности ее дыхания, Яков слышал тихие шаги сына, которые подкрадывались к двери спальни, медлили и замирали там, удалялись и возвращались снова. А позже, когда из пекарни раздавался звук горелки и доносился кислый запах, сообщая, что теперь Яков уже не оставит тесто, Биньямин пробирался в спальню, залезал на кровать, вползал под одеяло, укладывался рядом с матерью и засыпал, прижавшись к ее телу.
Легкое и безостановочное, время шло себе и копилось, неслышными касаниями трогало землю, засевая ее своими отравленными семенами. Лея снова забеременела, и, когда родилась Рони — большая сероглазая девочка, вся покрытая тонким рыжеватым пушком, — уже не было матери, чтобы припомнить и зарыдать. Маленький Биньямин коверкал имя сестры и называл ее «Роми», и Яков сердился:
— Если ты будешь говорить вместо Рони — Роми, я буду называть тебя Биньямим.
— Нашел с кем спорить, с пятилетним ребенком, — сказала Лея.
— У меня получается Роми, — твердил пятилетний ребенок, — что я могу сделать?
И через месяц так стали называть ее все.
Тия Дудуч снова вернулась к своим кормильным засадам. Ее одинокий глаз, полный голодной надежды, сверкал через замочную скважину. Ее шаги опять шелестели за дверью. На ее черном платье вновь проступили большие влажные пятна, и запах молока в очередной раз наполнил воздух.
Кровь отлила от лица Леи, и молоко отхлынуло от ее грудей.
— Я не хочу, чтобы она так смотрела на девочку, — сказала она Якову. — Я не хочу, чтобы она к ней подходила. Она хочет забрать ее у меня, как забрала Биньямина.
— Она не забрала у тебя Биньямина, и она ничего от тебя не хочет, — сказал Яков. — Это запах младенцев так на нее действует, на несчастную.
Лея подолгу читала, размышляла и спала, а иногда выходила погулять в поля или уезжала в город. В пекарне она не работала, и никто не мог себе представить, какую она готовит великую месть. Ни силу этой мести, ни ее неожиданность. Однажды утром, когда Яков, сидя на ступеньках веранды, стаскивал свои рабочие ботинки, он различил размытый облик Биньямина, который сидел в углу, вне рамки его очков, и играл чем-то похожим на огромную мертвую змею. Яков в ужасе вскочил, подбежал к сыну, всмотрелся и увидел, что змея — это Леина коса. Ноги его подкосились от неожиданности, но он все же успел дотянуться и выхватить косу из рук ребенка, рванув ее так быстро и сильно, что тот закричал от боли и страха, упал и покатился по полу.
Лея услышала его крик и выбежала на веранду:
— Не смей прикасаться к нему!
Яков приблизился к ней, напуганный той устрашающей ненавистью, которая расцвела между ними, ее бунтующе поднятой, стриженой головой, а Лея, перенеся тяжесть тела на одну ногу, уперла левую руку в бедро, а пальцами правой стала перебирать торчащий ежик своих волос.
Все силы разом покинули Якова. Он уронил ее косу, спустился с веранды и медленно побрел в пекарню.
— Забирайте! — крикнула Лея и крутнула косу над головой, словно пращу. — Берите себе мою девочку кормить, берите себе мои волосы мыть.
Коса взметнулась в воздух, извиваясь налету, и упала посреди двора.
С этого дня и дальше все в доме пошло тихо, размеренно и жутко. Лея заперлась в своей комнате, Яков и Биньямин обходили друг друга, как поссорившиеся соседи, старающиеся не соприкоснуться телами, тия Дудуч заправляла домом и кормила ребенка грудью в полное свое удовольствие. Уже после первого кормления с тельца Роми сошел младенческий пух, а когда ей исполнилось полтора года и ее отняли от груди, серый цвет ее глаз разделился на желтый и голубой.
Все это время отец отсиживался в своей комнате и строчил письма. Мне и утерянным родственникам. В ворохе изысканных американских конвертов, которые регулярно приходили в офис Абрамсона, случайное отцовское послание выглядело как нищий на пиршестве богачей. Он не верил, что клей, который власти намазывали на оборотную сторону марок, выдержит тяготы заморских странствий, и поэтому предпочитал пользоваться самодельным, грубым и вкусным клеем пекарей — той смесью муки, воды, патоки и яичного белка, которой в пекарнях приклеивают фирменные ярлычки на свои буханки. «Когда я вижу муравьев, ползущих к почтовому ящику, я уже знаю, что пришло письмо от отца», — писал я Якову. Для большей надежности отец несколько минут прижимал марку подушечкой большого пальца, чтобы она прочнее пристала к конверту, и оставлял на ней четкий отпечаток, личный почтовый штемпель, куда более трогательный, чем содержание самого письма. Смерть матери не уменьшила его ненависти, и я, не глядя, пропускал большую часть тех длинных пассажей, которые он посвящал ей.