ГЛАВА 66
Женщина из Катастрофы наполнилась хлебом, налилась солнцем, выздоровела, расцвела и похорошела. Идельман и Ицик выглядели счастливыми и ухоженными. Их одежда была теперь чистой и выглаженной, их лица — довольными и улыбчивыми.
Хадасса была моложе мужа на 27 лет и старше его во всех других отношениях. Отец сказал, что Ицик не позволит мачехе встать между ним и его отцом, «потому что только французская мышь соглашается поделиться любовью». Но отец ошибся. Свое единственное приданое — контейнер, в котором она прибыла в поселок, — Хадасса подарила как раз Ицику. «Парень должен иметь собственный угол, где он может уединиться», — сказала она и завоевала сердце своего пасынка. Она пекла и продавала пироги из дрожжевого теста и вносила свою лепту в доход растущей семьи.
За четыре года она родила четырех дочерей, после чего перестала рожать. «Она закрыла свою печь она закрыла», — сказал Иошуа. Ее родовые схватки всегда начинались в утренние часы, и пока Ицик бегал, чтобы вызвать машину, очередная девочка была уже обмыта, запеленута и передана в руки Дудуч, а ночью Идельман приносил в пекарню пироги и вино и с гордостью сообщал: «Она выстрелила еще одну она выстрелила».
— Как это у тебя получается ровно через год, Иошуа? — спросил Яков.
— Смотри пожалуйста, — объяснил Иошуа. — Беременность занимает девять месяцев, так? Три месяца живот отдыхает, так? Вместе это двенадцать месяцев. Как раз достаточно, чтобы старые яйца наполнились как раз. Что тут непонятного?
Плодовитость Хадассы сделала его счастливейшим из людей. «У нее там дрожжи в мануш
[105]
у нее, — говорил он и, когда отец спросил, не хочет ли он мальчика, ответил: — У кого есть девочки, к тому потом приходят зятья. Но у кого есть мальчики, к тому потом приходят невестки».
Хадасса не кормила своих детей грудью, так как хотела немедленно забеременеть снова, поэтому их передавали в руки тии Дудуч. Та кормила их в доме Идельманов, в нашем доме, во дворе, на уличной скамейке и в парикмахерской Шену Апари. Отсутствующий глаз искажал выражение ее лица, черное платье и морщины возраста и вечного изумления преждевременно состарили ее, но грудь освещала парикмахерскую своей красотой, и были женщины, которые говорили Шену Апари, что они перестанут ходить к ней, если тия Дудуч продолжит кормить там идельмановских детей. «Просто с души воротит, — возмущалась одна из них, — смотреть, как эта старуха сует свою титьку сначала одномесячному ребенку, потом годовалому, потом двухлетнему, одному за другим».
Шену подошла к двери, широко распахнула ее и сказала:
— Силь ву пле, гиверет. Да-да, ты, с твоим здоровенным ртом и жопой, выйди вон отсюда! Это от тебя с души воротит. Знаешь, кто бы тебе сделал фризуру chez nous a Paris? Граф Гильотен! C'est tout. А теперь мерси бай-бай авек о ревуар. — И когда женщина выбежала, еще крикнула ей вдогонку: —Лучше одна такая титька, как у Дудуч, чем те две тряпки, что у тебя.
При появлении на свет дочери Идельмана были уродливы, как крысята. И только на втором году жизни они приобретали ту младенческую сексуальность, что хоть и грубовата и неожиданна в детях, но тем не менее по-своему очень пленительна. То была четверка симпатичных и здоровых, смешливых и крикливых малышек, на свой лад даже хорошеньких, несмотря на чересчур пухлые губы и темноватый пушок, покрывавший их руки и щечки.
Став постарше, они начали часто навещать нас. Младшей было тогда два года, а самой старшей — пять. Когда они стучались в дверь, Шимон кричал: «Кто там?» — хотя прекрасно знал кто, и они хором отвечали: «Мы, куколки». И это слово «куколки» они произносили с ударением на предпоследнем слоге, как их брат Ицик. Они раздевались и поливали друг друга из резинового садового шланга, визжали и ползали по оросительным канавкам вокруг деревьев. Они особенно любили забираться на наше тутовое дерево и при этом никогда не падали с него, потому что были наделены большой силой, замечательным чувством равновесия и сохранившейся с младенчества цепкостью пальцев.
Шимон, который к рождению старшей из них был уже тридцатилетним мужчиной, угощал их «чингой», как он продолжал называть жевательную резинку, и даже отыскал и выкопал тех свинцовых куколок, которых сделал и похоронил годы назад, и преподнес им этих маленьких, тяжелых домашних божков в качестве подарка. Но когда они пытались обнять его, он отстранялся. Порой, когда он сидел на своей складной кровати, молча дымя дешевыми вонючими сигаретами, какая-нибудь из девочек подходила к нему и пыталась влезть по его ноге к нему на колени. Тогда Шимон поднимался со своего места и уходил в другой угол двора.
«То ли он ненавидит маленьких, то ли боится заразить их чем-нибудь, — писал мне Яков. — Может быть, своими болями. Должен тебе сказать, что он до сих пор иногда рассказывает о черных точках, которые вползают в его тело».
Сухой запах исходил от бумаги, на которой Яков писал свои письма, — лист, вырванный из середины тетради, которую не успел заполнить Биньямин, с маленькими дырочками от проволочных скрепок по краю. Мои глаза засорялись и слезились от пылинок муки, оброненных двигавшейся по листу рукою брата. Однажды я нашел в конверте несколько крошек хлебной корки, выпавших из его рта. Я собрал их, положил в рот, и жуткая судорога свела мой кишечник. В самом деле, каким образом передаются боли от человека к человеку? Прикосновением, воспоминанием, дыханием, мыслью? И каким образом доктор Реувен Якир Пресьядучо переливал кровь Зоги в жилы князя? И почему британский судья снял с Элиягу Саломо обвинение в шпионаже? И почему я уступил? И действительно ли любовь Черных Татар отличается от любви всех остальных людей? Твои вопросы смешат меня. А почему пантера черная? А цветок синий? Кит — белый? Волосы — рыжие? Осел — голубой? Я всегда ценил Сарояна за то, что он не дал себе труда объяснить неожиданный поцелуй, которым Томас Трейси наградил мать своей любимой Лауры. «Предоставим же Читателю случай воспользоваться дарованной ему понятливостью, чтобы он смог заполнить пустоты собственным воображением».
Через несколько месяцев после этого я получил первый намек на то, какой будет моя дальнейшая жизнь. Абрамсон сделал мне замечание, что я упустил интересную новость в приложении к «Нью-Йорк таймс». То была заметка о строителях, которые рыли котлован под фундамент неподалеку от Батарейного парка и нашли несколько старинных бутылок. Как выяснилось, это были двухсотпятидесятилетней давности бутылки из-под голландского пива.
— Обратите внимание на эту историю, — сказал мне Абрамсон и вымученно пошутил: — Вас это должно заинтересовать не меньше, чем меня, как сказала мышь, съевшая стрихнин, кошке, которая собиралась ее проглотить. — Глубокий кашель вырвался из его горла. Он был очень болен, и мы оба уже предчувствовали его конец.
В последующие дни я узнал, что археологи, незамедлительно прибывшие на эту строительную площадку, извлекли из земли надтреснутые суповые миски из дельфтского стекла, ржавые ободки рыбацких ведер и позеленевшую медную дверную ось. Помню, что, читая об этом, я усмехался про себя. Да какой-нибудь простенький стиральный таз тии Дудуч странствовал в семье на протяжении четырехсот лет и все еще был годен к употреблению! А кружевное покрывало Роми, которое мать украла у булисы Леви в ночь своего побега из Иерусалима, было старше Колокола свободы!
[106]
Но американцы размахивали старой кухонной посудой своих отцов-основателей, как будто открыли утерянную утварь Второго Храма.