— В чем ты себя винишь? Что не пошел присматривать за ним в армию? Оставь, наконец, Яков.
— В разговорах ты всегда возьмешь верх. Но мы ведь оба знаем правду — всякая кошка бережет своих котят, но я своего не уберег. А я знаю, как беречь ребенка. Нет на свете ребенка, за которым отец следил бы так, как я слежу за Михаэлем. Если он упадет с неба, я успею добежать и поймать его в воздухе, где бы я ни был. И если кто-нибудь тронет его, сделает ему что-то плохое, я убью негодяя вот этими руками. Я держу Михаэля в вате, как хрусталь. Как мать сохраняла живым тот кусок закваски из Иерусалима. С того дня, как этот несчастный ребенок появился на свет, он у меня на руках. Все время. Еще раньше, чем я узнал о его болезни. Это сын моей старости, мой последыш, ты сам видишь, как он похож на меня. Моя копия.
— Он совсем не похож на тебя, — сказал я. — Он не похож ни на кого из нашей семьи.
— Он похож! — Яков возвысил голос. — Он похож! Ты ведь ничего не видишь, ты же слепой, как крот! Даже отец говорит, что он точь-в-точь как я, когда был маленький.
— Что это ты вдруг доверяешь тому, что говорит отец?
— Какая разница? — закричал Яков, и угроза сплелась в этом крике с мольбой. — И почему ты вообще говоришь со мной так?
— Отец говорит, что Михаэль похож на дядю Лиягу, — беспощадно сказал я.
— Какой еще Лиягу?! — так и подпрыгнул Яков. — Откуда ты вдруг взял Лиягу? Что общего у моего ребенка с каким-то Лиягу? Это я сам. Я смотрю на него и вижу себя. Ты не понимаешь?! Этот ребенок вырос из моего бедра, из моего плеча, как черенок из дерева. Я породил его, как дрожжи. Я разделился надвое. Лея была ничто во всей этой истории. Ничто. Слышишь? Она была просто инкубатор, вот и все. Я использовал ее матку, потому что у меня ее нет.
Тошнота подступила к моему горлу.
— Мне не нравится этот стиль, — сказал я.
— Ах, извините! — воскликнул Яков. — Кому-то здесь не нравится стиль. Господину, который пишет книги, это неприятно. Как мы могли забыть?! Все остальное в порядке. Лея лежит в комнате, точно мумия, Биньямин и мать в могиле, за Михаэлем нужно все время следить, Роми меня убивает, отец спятил, но у нашего американского дядюшки есть, видите ли, проблемы со стилем!
Я молчал.
— Тебе неприятно, что я говорю «матка»? Особенно «Леина матка», да? И то, что я присутствовал при кесаревом и все видел, это тебе, конечно, тоже неприятно. И не смотри на меня так. Я тоже умею быть сволочью. Это я видел ее изнутри, я! Не ты! Мускулы, и жир, и кишки, и матку, и всё. Как те курицы, которых разделывала Мертвая Хая, с гроздьями желтков.
— Извини, — сказал я. — Я не думал, что ты будешь так реагировать.
— Какая разница, — сказал Яков после продолжительного молчания. — В нашем возрасте никто уже не меняется, и в нашем возрасте уже не до экспериментов, и уже не заводят новых друзей. Вот я и говорю с тобой, потому что к тебе я привык, и еще потому, что у меня нет никого другого, и тебе придется примириться с моим стилем, потому что у тебя нет выбора. Как я примиряюсь с твоей жизнью, так и тебе придется примириться с моей. Я всего лишь хотел сказать, что Михаэля я оберегаю, а Биньямина не берег. Я только спорил с ним и донимал его, и за его кровь я тоже не отомстил. Мне ли не знать, кто в этом виноват. Тот офицер, который ошибся в маршруте, и тот, что вел вторую группу и вместо того, чтобы спросить пароль, сразу велел стрелять. И тот ротный, который провел инструктаж, как дебил, и все те гении, эти жирные сволочи в штабе, которые только и знают, что трахать девушек-солдаток. Ты что, думаешь, Роми мне не рассказывала об этих говнюках, которые каждую минуту норовят кого-нибудь полапать? Знаю я этих типов, они и операцию небось планировали с какой-нибудь мейделе
[95]
на коленях, которая в это время красила губы. Так чего удивляться, что они не позаботились спасти человека? Чего удивляться, что они оставили его подохнуть? Кричать там в темноте, среди камышей, пока не умер? Чего удивляться, что все они выкрутились из этого с маленькими замечаниями в личном деле, и всё? И скрыли от меня, что случилось, и мне пришлось раскапывать всё самому? Я поехал в госпиталь и нашел парня, который тоже получил там пулю, и он мне рассказал, как это все случилось, и как в Биньямина попала пуля, и как он упал, и кричал, и кричал, и никто его не нашел. Только когда он совсем замолчал, кто-то наткнулся на его тело, наполовину уже в воде Иордана. Но кого я обвиняю? Ведь я его потерял еще раньше, чем они его убили. И ее тоже потерял. Намного раньше. Значит, мне так и положено теперь: стоит закрыть глаза, не важно, где и когда, и я вижу только его, а не ту картину, где моя Лея входит в пекарню, сушит ноги и выжимает дождь из своей косы.
Несколькими часами позже, по дороге в клинику боли, отец стал допытываться, какое впечатление произвела на меня квартира Роми. Он ни разу там не был и хотел знать, «что она приготовила» и «чисто ли у нее».
— Женщина без мужчины, как корабль без капитана, — сказал он и потом понизил голос, чтобы водитель такси не услышал — Придет парень, увидит такую сатанику, — даже минуту она не посидит спокойно, тут же встанет и убежит. Чего ему оставаться?
Поближе к воротам больницы он начал охать. Я знал, что он репетирует, и не мешал ему в этом. Доктор боли принял его с улыбкой, потрогал и надавил пальцами, пока отец не начал стонать и даже подвывать на разные голоса и стал казаться мне большим органом, на котором доктор играл с поразительным мастерством.
— У меня сильные боли? — спросил он с надеждой.
Врач рассмеялся:
— Это вы у меня спрашиваете, господин Леви? Это ваши боли. — Но, увидев, что отец обиделся, сказал: — Однако я приготовил вам кое-что, это может помочь нам обоим.
— С Божьей помощью, — сказал отец.
— Вместо того чтобы описывать мне боль своими словами, у вас теперь будут слова из нашего вопросника, — продолжал врач и расстелил перед отцом печатную анкету. — Видите? — Он наклонился к нему. — Давайте пройдемся по этому списку. Например, эта ваша новая боль — какое слово ей подходит больше всего? Тикает, бьет, стреляет, жжет…
Удивление и недоверие завладели отцовским лицом.
— …колет, пронизывает, лопается, сверлит?
— Извините меня, господин доктор, ваша честь, но мы ведь уже говорили, что боль — это не чашка, или кошка, или печка. Боль не укладывается в одно слово. Боль должна быть маленьким рассказом. У него есть свои правила. Это такая маленькая история, которая должна начинаться с «как». Болит, как от сапожного ножа, которым вырезают гильдас
[96]
на Песах. Болит, как если бы в тебе зеркало разлетелось на тысячи осколков. Как будто внутри лед, который смерзся от зимнего ветра, или как будто в тело вонзаются маленькие-маленькие острые камешки, когда ты мальчик, и ты бежишь по улице, и падаешь на колени. В этом вашем вопроснике есть такое?