«Если бы она могла, если бы только я мог думать, что она когда-нибудь полюбит меня, – приходило в голову Мельцони, – я ждал бы, как ждал терпеливо эти шесть лет… какое шесть лет… больше!.. Но нет, это невозможно… невозможно! – повторял он себе. – А что, если вдруг и вправду?.. Ведь что же – несколько капель, и она в моей власти!»
И картины, которые рисовались итальянцу при этом, были так заманчивы, что он готов был решиться, но именно в тот момент, когда решался, прятал свой пузырек обратно в ящик и запирал его.
«А Борджиа, – вспомнил он, – а тысячи подобных случаев? Разве все это – вздор, сказки?.. Разве они не существовали?.. Но то были решительные люди, а я… что ж я… решиться ведь только… только решиться».
В одну из минут такого колебания на пороге его комнаты появился отец Грубер. Мельцони сделал вид, или на самом деле так было, что очень обрадовался его приходу. Грубер был серьезен и важен.
– Садитесь, синьор Мельцони, – предложил он как старший и власть имеющий, заговорив строгим начальническим тоном.
Мельцони присмирел.
– Я знаю, что вы были в доме графа Ожецкого на собрании иллюминатов, – начал Грубер. – Конечно, вы сделали это в видах пользы нашего ордена… Я вполне одобрил бы вас, если бы вы предупредили меня. Зачем вы сделали это тайно?
Мельцони смотрел на иезуита большими удивленными глазами, как будто спрашивал: он ли сам сошел с ума или отец Грубер?
– В доме графа Ожецкого? – повторил он. – Да я никогда не был там!
– Молоды вы, чтобы провести людей опытнее вас!.. – вспыхнув, крикнул Грубер, ударив по столу кулаком. – Я сам, слышите ли, сам видел, как вы входили туда.
Мельцони опять еще удивленнее прежнего посмотрел на него и отрицательно закачал головою.
– Не может этого быть! – проговорил он, стараясь понять, зачем Груберу понадобилось взвести на него это обвинение.
– Неужели вы были там, как изменник? – нагибаясь к нему и засматривая ему в лицо, прошептал с каким-то злобным неестественным шипением Грубер. – Признайтесь же! Ведь вы знаете, что всякое слово запирательства только усугубит вашу вину.
Мельцони, все более и более робея, глядел на него, видя этот гнев и злобу и не понимая, чем они вызваны. Он готов был клясться, что никогда не бывал в доме Ожецкого; он не мог помнить, когда и как это случилось.
– Боже мой, клянусь вам Мадонной, клянусь всем святым… – начал он.
– Не клянитесь напрасно! – перебил Грубер. – Я вам говорю, что сам видел вас.
Подбородок Мельцони затрясся, колени его задрожали, он был жалок.
Но этот жалкий вид, казалось, только больше сердил Грубера.
– Негодный лжец! – крикнул он, вставая. – Я заставлю тебя сознаться!
Еще минута – и он, казалось, ударит несчастного перепуганного Мельцони.
– Боже мой, – почти плача, забормотал тот. – Да откуда же это? Как, за что?
Грубер резко отвернулся и с ужасом схватился за свою старую умную голову. Впервые в жизни ему приходилось видеть измену иезуита своему ордену.
«Боже, до чего упали, до чего дошли! – пронеслось у него в мозгу. – Среди нас появились изменники, и в такое время, когда мы окружены врагами!»
– Так ты не был в доме графа Ожецкого? – обратился он вдруг снова к Мельцони с укоризненною, злою усмешкой, стараясь как бы пронизать его своим взглядом.
– Не был, не был! – повторял тот.
– И это твое последнее слово?
– Я не могу лгать на себя… Я не знаю, за что это?
Грубер, сделав решительный жест рукою, подступил к нему:
– Так чтобы сегодня же, сейчас, сию минуту тебя не было здесь! Слышишь? Ты соберешься и уедешь назад, а я дам знать о тебе и там разберут твой проступок… Я сам видел… сам…
– Отец, выслушайте!.. Отец, я не лгу, – уверял Мельцони, но Грубер не дал ему говорить:
– Ты слышал, что приказано тебе? Неповиновение было страшным поступком для иезуита, и Мельцони покорно склонил голову.
XII. Правда и кривда
Литта оставил Петербург и снова поселился в Гатчине. Делать ему в Петербурге было больше нечего. Вокруг него образовалась теперь такая паутина, по-видимому, его оплетали со всех сторон так хитро и ловко, что сразу, одним ударом разорвать эту паутину, на что только и был способен Литта, казалось немыслимым. Нужно было терпеливо и усердно, по ниточке, начинать расплетать ее, хитрить, пожалуй, уклоняться и высматривать. Литта чувствовал, что не в состоянии сделать это. Стараться нанести вред тем людям, которые искали случая погубить его, то есть противопоставить зло злу, он тоже не мог. И вот он, долго обдумывая, что делать, и не находя выхода, наконец нашел то, что именно теперь требовалось от него, – это было просто и ясно: ничего не делать.
Да, граф решил ничего не делать, но спокойно ждать, пока правда вступит в свои права. Так учили арканы, так желал сам Литта. Он верил, что никакие человеческие ухищрения не поведут ни к чему и лишь отдалят торжество правды.
Верить твердо и неуклонно, что торжество наступит, что зло должно погубить само себя, и спокойно, с твердою волею ждать, ничего не предпринимая против этого зла, – в этом была вся сила и защита. Каждое колебание, каждое поползновение к защите какими-нибудь другими путями было бы лишь тормозом, ненужным и вредным.
Пусть клевещут на него, пусть строят стену, чтобы спихнуть его: стена сама собою завалится и раздавит тех, кто строил ее. Нужны лишь сознание своей правоты и желание истины и добра.
С такими мыслями и чувствами уехал Литта в тихую Гатчину и поселился там на все лето, в маленьком отведенном ему доме.
Петербургская жизнь, беспокойная и тревожная, шла своим чередом. Суворов вернулся из Варшавы, покрытый новою славой. Двор переехал в Царское Село, отпраздновав свадьбу великого князя Константина Павловича. Персии объявили войну. Державин написал новую оду ко дню рождения императрицы. Графиня Головнина вышла замуж. Русские войска взяли Дербент, эту победу праздновали в Царском Селе, и Державин написал опять оду. Дубянский, переезжая через Неву со своей дачи, потонул с целой компанией, что наделало много шума. Устраивалась «рота» конной артиллерии.
Все эти новости не доходили до Литты, жившего вдали от них и старавшегося забыться. Он стал писать свои мемуары о войнах, в которых ему приходилось участвовать.
Цесаревич мало жил в Гатчине это лето. В июне родился у него в Царском Селе сын – великий князь Николай Павлович. В августе приехал в Петербург шведский король, под именем графа Гага, для сватовства к великой княжне Александре Павловне. Двор переехал в Петербург, и цесаревич проводил там большинство своих дней.
Литта оставался все лето безвыездно в Гатчине.
Мучительнее всего для него было полное незнание того, что сталось с графиней Скавронской. Он ни с кем почти не видался, а в редких разговорах с приближенными Павла Петровича боялся слишком ясно справляться о ней.