Не столько эти слова, странные по своему таинственному смыслу, но убеждение, с которым они были сказаны, подействовали на Артемия. Он не то, что опомнился, нет, скорее был ошеломлен еще более, но его растерянные мысли направились в другую сторону, и он оказался застигнутым врасплох. На его бледном лбе выступили крупные капли пота, в глазах потемнело, и ножик выпал из рук.
— Смерть, — продолжал между тем Сен-Жермен, — есть освобождение, которого мудрый, конечно, желает скорее для своего духа. Но нужно заслужить это освобождение, нужно перенести назначенное испытание земное — тогда она придет вовремя, лучезарная и светлая, и не испугает своим ужасом.
Отчетливо, ясно, слово за словом, Артемий не понимал того, что говорили ему, но общее впечатление этой звучавшей сознанием правды речи невольно оставалось в нем. На мгновение он как бы одумался и удивленно глянул в лицо графу, прямо в упор, но потом рванулся опять и еще с большею силой крикнул:
— Да пустите меня! Что вам от меня нужно, кто вам дал право, кто вы? Почем вы знаете, что будет со мною? А если и будет что-нибудь, то, как бы оно страшно ни было, все-таки лучше, чем здесь…
Между ними завязалась борьба, в продолжение которой Артемий, со стиснутыми зубами, с налившимися кровью глазами и красным от вздутых жил лицом, напрасно силился освободить свои руки. Граф успел взять его и за другую руку. Артемию казалось, что этот человек обладает сверхъестественною, железною силой. Он надрывался из последнего, он бился, как только мог, но его держали, словно шутя, без малейшего напряжения, и, несмотря на это, не было возможности ему вырваться.
Граф твердо и неумолимо держал его, не поддаваясь, зная, что физическое утомление служит самым лучшим средством для того, чтобы утихло нравственное страдание, и ждал, пока бившийся в его руках Артемий выбьется из сил.
— Пустите! — снова заговорил Артемий, чувствуя, что ослабевает, и в голосе его вместо угрозы зазвучала просьба, — пустите, ради Бога! Если вы когда-нибудь любили, если вы чувствовали хоть раз в жизни сострадание, пустите меня! Я никому не хочу зла… пустите!
Он едва уже мог двигаться — эта неравная борьба отняла у него последние силы.
— Я пущу вас, если вы терпеливо захотите выслушать меня, — услыхал он в ответ. — Потом… потом вы будете свободны делать, что вам угодно.
Ноги Артемия уже подкашивались, благодаря усталости и пренесенному им душевному потрясению. Он тяжело дышал и вдруг, подчиняясь, как послушный ребенок, позволил провести себя несколько шагов и усадить на попавшийся большой камень, обросший мохом.
Граф сел рядом с ним.
— Дух возмущения, — начал он, — дух злобы и беспорядка силен. Но на то человеку и дана воля, чтобы он мог руководить собою. Жизнь не может состоять из одного лишь приятного хотя бы уже потому, что, не будь ничего ему противоположного, нельзя бы было различить и эту приятность. Уничтожьте долины — и не будет гор. И до тех пор свет будет способен производить впечатление на глаз, пока будет существовать соответствующая ему тень. У вас есть горе — победите его, но не будьте настолько малодушны, чтобы дать ему победить себя. Человеку собственно все дано для счастья, но он должен заслужить его, должен завоевать. Мы несчастны тогда лишь, когда сами создаем себе наше несчастье. Всякое же горе, незаслуженное, как испытание, поразившее нас, это — кредит судьбы, в силу которого она щедро заплатит впоследствии счастьем. Но нужно заслужить его. Мы ничего не получим, если сделаем к тому усилия. Испытание — вот великое слово жизни! Жизнь — это змея, вечно чреватая и вечно сама себя пожирающая…
Артемий слушал, опустив голову, крепко сжав усталые руки между колен и, почти не моргая, уставившись вниз.
— Да, — проговорил он, — но когда все против вас, когда все противодействует вам…
Тихая улыбка промелькнула на губах графа.
— Только и можно, — ответил он, — опереться тогда, когда вы встречаете противодействие, и, чем оно сильнее, тем тверже должны вы стать.
Артемий вдруг поднял голову и не только с удивлением, но и с чувством, близко подходящим к восхищению, посмотрел на этого человека, с которым так же трудно было бороться на словах, как победить его в борьбе физической.
— Послушайте! — заговорил он. — Я не знаю, кто вы и откуда, но, может быть, потому, что я не знал вас до сих пор и, вероятно, никогда не увижу, мне и легче сказать вам все. Послушайте: я любил девушку… в ней для меня была вся жизнь, все счастье… Я с детства не имел существа, мне близкого. У каждого человека есть отец, мать, родные, — у меня не было никого; тот, кто якобы заменял мне отца, на самом деле занимался мной, как игрушкой; его отношения ко мне были прихотью, да, только прихотью. Я рано понял это. Я рано понял, что у меня нет самого необходимого для ребенка — любви ко мне. И вот после долгих лет одиночества я ощутил наконец свет и теплоту этого незнакомого мне чувства. До тех пор меня некому было и мне было некого — любить… И этот свет дала мне моя жизнь, моя радость, та, о которой я не смел думать. Ей стало жаль меня…
Артемий говорил, сам не зная, откуда у него берутся слова. И ему было легко, и ему хотелось теперь говорить.
Он рассказал подробно всю историю своей любви к Ольге, их случайные, потом условленные встречи, их объяснение, счастье, планы и мечты, и потом, как эти планы рушились, как ему жестко и сурово напомнили, что он — ничто, оскорбили, заперли, и как наконец сегодня он вырвался из своей тюрьмы, чтобы увидеться с княжною.
— Когда я сидел взаперти, — продолжал Артемий, — мне несколько раз приходило в голову кончить все, кончить с собою. Но я отгонял эту мысль. Я вспоминал про Ольгу, и ее чувство удерживало меня. Я был любим и любил ее, и надежда не оставляла меня… Я должен был жить для нее. Сегодня мы увиделись в первый раз после разразившейся над нами грозы. И сегодня я уже не нашел в ней и тени прежнего ее чувства. Что произошло, что с нею сделали — не знаю, но только прежнего для нее не существует теперь, она делает вид, что не помнит ничего, как будто я был для нее всегда чужим человеком.
— А-а! — произнес Сен-Жермен. — Вы недавно, вы сейчас только что виделись с нею?
— Да, и думал, что, выбежав от нее, я убегу от жизни, в которой мне ничего больше не остается. Но вы меня удержали… — Артемий схватился за голову. Опять в нем поднялось, закипело, разрослось и охватило его всего с новым, неожиданным приливом отчаяние, когда он рассказывая вспомнил то, что только что происходило в комнате Ольги. — Зачем вы удержали меня? — вскочив почти крикнул он. — Зачем? Все равно мне не жить, я не могу жить теперь…
Граф знал, что косвенной, невольной, именно роковой причиной отчаяния этого человека был он сам, но он не мог иначе поступить с Ольгой, и вместе с тем не должен был оставить погибнуть того, любить которого он запретил ей.
— Нет, вы будете жить! — сказал он Артемию и снова насильно посадил его рядом с собою.
XXII
ИСТОРИЯ ГРАФА
Если больному человеку рассказать о том, как испытывали такую же, как у него, боль другие люди, то ему, по свойственной нашей природе слабости, не то что станет легче, но во всяком случае эта боль покажется ему менее острою.