Книга Феномен 1825 года, страница 65. Автор книги Дмитрий Мережковский, Леонид Ляшенко

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Феномен 1825 года»

Cтраница 65

Когда он переступил порог наружной двери, солнечный свет ослепил его так, что он закрыл глаза руками. Свежий воздух останавливал дыхание, и, как вышедшему на берег после долгого плавания, ему казалось, что земля под ним качается. Фейерверкер Шибаев поддержал его под руку и повел в садик.

Садик был треугольный, в треугольнике высоких стен, как на дне колодца; стены – гранитные, гладкие, голые, без окон, снизу поросшие зеленым мхом и лишаями желто-серыми, как дикие скалы, с одной только дверцей, окованной железом, с железной решеткой.

Немного травки, несколько кустиков сирени, бузины и черемухи, две-три березки; между ними – деревянная полу сломанная лавочка и, у одной из стен, дерновый холмик с ветхим покачнувшимся крестиком, как объяснил Шибаев, – могила утонувшей во время наводнения узницы, княжны Таракановой.

Садик был жалкий, а Голицыну казался Божьим раем. И как первый человек в раю или мертвец, вставший из гроба, он глядел с ненасытною жадностью на желтые цветы одуванчиков, на смолисто-клейкие лапки березовых листиков, на голубое небо и тающие, как светлый пар, облака.

Заиграли куранты, как будто над самой головой его. Он взглянул вверх.

– Пожалуйте сюда, ваше благородие, отсюда видать, – указал ему Шибаев на один из углов треугольника. Голицын подошел, встал на рундук водосточного желоба, прислонясь спиной к стене, и увидел ослепительно сверкавшую на солнце, как огненный меч, золотую иглу Петропавловской крепости с архангелом, трубящим в трубу, как бы в знак того, что узники выйдут на волю из этой живой могилы только в воскресение мертвых.

Опять вернулся в середину садика и сел на лавочку. Шибаев что-то говорил, но он его не слышал. Тот понял, что Голицын хочет остаться один; отошел, отвернулся и закурил трубочку.

Голицын долго глядел на тонкий белый ствол березки, потом вдруг обнял его, прижался к нему щекой и закрыл глаза. Вспомнил Мариньку: «Выбегу, бывало, в рощу; молодые березки – тоненькие, как восковые свечечки; кожица у них такая мягкая, теплая, солнцем нагретая, совсем как живая. Обниму, прижмусь щекою и ласкаюсь, целую: миленькая, родненькая, сестричка моя!»

Когда Голицын вернулся в свою новую, «светлую» камеру, она показалась ему темным и тесным гробом. Как будто на мгновение встал из гроба и опять упал: уж лучше б не вставать. Решил не ходить на прогулку. Отказался раз, два, а потом не выдержал – пошел.

Березки уже распустились, и благоухание цветущей сирени пахнуло в лицо ему росною свежестью. Опять, как намедни, сел на лавочку, обнял березку, прижался щекою и закрыл глаза. Такая тоска сжала сердце, что хотелось кричать как от боли.

Вдруг шорох шагов. Открыл глаза, вскочил и выставил руки вперед с тихим криком ужаса: казалось, что видит призрак Мариньки.

– Валенька, светик мой, родненький! – бросилась к нему, обняла, прильнула всем телом – живая, живая Маринька.

Что было потом, уже не помнили. Говорили, спешили, перебивали, не понимали друг друга, смеялись и плакали вместе. Он вглядывался в нее, удивлялся и не узнавал: как похудела, побледнела и расцвела новой прелестью, неведомой! Девятнадцатилетняя девочка и уже взрослая женщина. Какое спокойное мужество! Ни страха, ни скорби в этих больших, темных глазах, а только сила любви бесконечная, как у Той, Всемогущей, на полотне Рафаэлевом.

– Ты, Маринька, ты… Господи! Как ты сюда?…

– А что, не ждал, думал, не приду? А вот и пришла. Анкудиныч провел.

– Какой Анкудиныч?

– Ничипоренко. Аль не знаешь? Вон он стоит.

Голицын увидел стоявшего поодаль, рядом с Шибаевым, ефрейтора Ничипоренку, того самого, который когда-то грозил ему розгами.

– Я ведь тут каждый день бываю в крепости, будто бы в церковь к обедне хожу. Не знала, что ты в равелине сидишь. С бульвара-то, от церкви, окна казематов видны, все в ряд, одинаковые, мелом замазаны, – ничего не разобрать. А я все смотрю: думаю, какое окно твое? Надоела всем. Комендант ругается; раз хотел из церкви вывести. Так я переоденусь, бывало, девкой и так пробираюсь. А у Подушкина дочка, Аделаида Егоровна, старая девица, предобрая. Влюбилась в Каховского… Ах, боже мой, сколько надо сказать, а я вздор болтаю! А знаешь, когда шел лед…

Начала и не кончила, должно быть, опять решила, что вздор. Хотела рассказать, как однажды бабушкин дворецкий Ананий, тоже часто бывавший в крепости, напугал ее, будто бы князь болен, при смерти. Кинулась в крепость, а все мосты разведены, – ледоход. Яличники отказывались ехать. Наконец одного умолила: согласился за 25 рублей. Кинул ей веревку; надо было привязать ее к чугунному кольцу, вбитому в перила набережной, чтобы спуститься по обледенелым ступеням гранитной лестницы. Долго не могла справиться: мерзлая веревка – жесткая, чугунное кольцо – тяжелое, обледенелый гранит – скользкий, а руки – слабые. Но лед, и чугун, и гранит, – все победили слабые руки. Спустилась в ялик. Поплыли. Несущиеся навстречу льдины громоздились, ломались, трещали – вот-вот опрокинут ялик. Старый лодочник, бледный от страха, то ругался, то молился. А когда причалили к другому берегу, взглянул на нее с восхищением: «Ах, хороша девка!» – должно быть, подумал, как все о ней думали. Было поздно; ворота крепости заперты; часовой не пропускал. Сунула ему денег, отпер. Побежала на квартиру к Подушкину. Аделаида Егоровна успокоила: князь был очень болен, но теперь лучше; доктор обещает, что скоро будет здоров. «А что это у вас с ручками-то, ваше сиятельство!» – вдруг вскрикнула старая девица в ужасе. Маринька взглянула на руки: перчатки в лохмотьях и ладони в крови; ободрала кожу о ледяную веревку. Улыбнулась, вспомнила, как он целовал ей руки в ладони.

– Отчего ты в трауре? – спросил Голицын, когда помолчали, глядя друг другу в глаза и угадывая все, что не умели сказать. Только теперь он заметил, что она в черном платье и в черной шляпке с траурным вуалем.

– Похоронила бабиньку.

– А Нина Львовна здорова?

– H-нет, не очень, – потупилась она и заговорила о другом.

Он понял, что она умоляет его не говорить о матери: хочет одна нести эту муку. Подошел Ничипоренко:

– Пожалуйте, ваше сиятельство.

– Сейчас, Анкудиныч, еще минутку…

– Никак нельзя. Комендант увидит – беда будет.

Маринька достала из кармана пачку ассигнаций и сунула ему в руку. Он покосился на них: должно быть, мало. Опять опустила руку в карман, но там ничего уже не было. Тогда сняла с шеи золотую цепочку с крестиком и отдала ему. Он отошел.

Опять заговорили, но уже безрадостно, чувствовали, что минута разлуки близка:

– Постой, что я хотела? Ах да, – заторопилась, зашептала ему по-французски на ухо. – Бежать, говорят, можно: теперь на Неве много судов заграничных, близко к крепости. Фома Фомич с одним капитаном уже говорил и пачпорт достал. А плац-адъютант Трусов за десять тысяч…

– Трусов – негодяй, берегись его. Бежать нельзя. А если б и можно, я не хочу.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация