* * *
Ночью прискакал Гебель с жандармским поручиком Лангом, расставил часовых, разбудил нас и объявил, что арестует по высочайшему повелению. Мы отдали ему шпаги, – рады были, что дело кончится без лишних жертв, – и пригласили его напиться чаю.
Пока сидели за чаем, наступило утро, и в хату вошли четверо офицеров, ротные командиры моего батальона, – Кузьмин, Соловьев, Сухинов и Щепило – члены тайного общества, приехавшие из Василькова для моего освобождения. Гебель вышел к ним в сени и начал выговаривать за самовольную отлучку от команд. Произошла ссора. Голоса становились все громче. Вдруг кто-то крикнул:
– Убить подлеца!
Все четверо бросились на Гебеля и, выхватив ружья у часовых, начали его бить прикладами, колоть штыками и шпагами, куда попало, – в грудь, в живот, в руки, в ноги, в спину, в голову. Роста огромного, сложения богатырского, он перетрусил так, что почти не оборонялся, только всхлипывал жалобно:
– Ой, панна Матка Бога! Ой, свента Матка Мария!
Густав Иванович Гебель – родом поляк, но считает себя русским и никогда не говорит по-польски, а тут вдруг вспомнил родной язык.
Часовые, большею частью молодые рекруты, не подумали защитить своего командира. Все нижние чины ненавидели его за истязания палками и розгами и называли не иначе, как «зверем».
Офицеры били, били его и все не могли убить. Сени были тесные, темные: в темноте и тесноте мешали друг другу. От ярости наносили удары слепые, неверные. Били без толку, как пьяные или сонные.
– Живуч, дьявол! – кричал кто-то не своим голосом.
Добравшись до двери, Гебель хотел выскочить. Но его схватили за волосы, повалили на пол и, навалившись кучей, продолжали бить. Думали, сейчас конец; но, собрав последние силы, он встал на ноги и почти вынес на своих плечах двух офицеров, Кузьмина и Щепилу, из сеней на двор.
* * *
В это время мы с братом уже были на дворе: выбили оконную раму и выскочили.
Не понимаю, что со мною сделалось, когда я увидел израненного, окровавленного Гебеля и страшные, как бы сонные, лица товарищей.
Иногда во сне видишь черта, и не то что видишь, а по вдруг навалившейся тяжести знаешь, что это – он. Такая тяжесть на меня навалилась. Помню также, как раз в детстве я убивал сороконожку, которая едва не ужалила меня; бил, бил ее камнем и все не мог убить: полураздавленная, она шевелилась так отвратительно, что я наконец не вынес, бросил и убежал.
Так, должно быть, брат Матвей убежал от Гебеля. А я остался: как будто, глядя на сонные лица, тоже вдруг заснул.
Схватил ружье и начал его бить прикладом по голове. Он прислонился к стене, съежился и закрыл голову руками. Я бил по рукам. Помню тупой стук дерева по костям раздробляемых пальцев; помню на указательном, пухлом и белом, золотое кольцо с хризолитом, и как из-под него брызнула кровь; помню, как он всхлипывал:
– Ой, панна Матка Бога! Ой, свента Матка Мария!
Не знаю, – может быть, мне было жаль его и я хотел кончить истязание – убить. Но чувствовал, что удары – слабые, сонные, что так нельзя убить, и что этому конца не будет; а все-таки продолжал бить, изнемогая от омерзения и ужаса.
– Бросьте, бросьте, Сергей Иванович! Что вы делаете? – крикнул кто-то, схватил меня за руку и оттащил.
Я опомнился и почувствовал, что ознобил себе пальцы о ружейный ствол на морозе.
А те все кончали и не могли кончить. То опоминались, переставали бить, то опять начинали. Кузьмин так глубоко вонзал шпагу, что должен был каждый раз делать усилие, чтобы выдернуть. Но казалось, что шпага проходит сквозь тело Гебеля, не причиняя вреда, как сквозь тело призрака, и что это уже не Гебель, а кто-то другой, бессмертный.
– Живуч, дьявол!
Наконец, когда все его на минуту оставили, он пошел к воротам, шатаясь, в беспамятстве, и вышел на улицу. Рядом была корчма и стояли дровни. Он свалился на них без чувств. Лошади понесли на двор к хозяину, управителю села. Тут сняли его, укрыли и отправили в Васильков.
Гебель получил тринадцать тяжелых ран, не считая легких, но остался жив и, должно быть, нас всех переживет.
* * *
Так-то мы «кровавой чаше причастились».
* * *
Когда офицеры объявили солдатам о моем освобождении, успех был неимоверный. Все как один человек присоединились к нам и готовы были следовать за мной, куда бы я их ни повел. В тот же день, 29 декабря, с пятой мушкетерской ротой я выступил в поход на Васильков.
* * *
30-го, после полудня, мы подошли к городу. Против нас была выставлена цепь стрелков. Но когда мы приблизились так, что можно было видеть лица солдат, они закричали «ура!» и соединились с нашими ротами. Мы вошли в город и достигли площади без всякого сопротивления. Заняли караулами гауптвахту, полковой штаб, острог, казначейство и городские заставы.
Вечером я отдал приказ на следующий день, в 9 часов утра, собраться всем ротам на площади.
Товарищи всю ночь готовились к походу и прибегали ко мне за приказами. Но я, запершись в своей комнате, никого не пускал. Мы с Бестужевым исправляли и переписывали «Катехизис».
Мысль об оном была почерпнута нами из сочинения господина де Сальванди «Don Alonso ou l'Espagne»,
[38]
где изложен «Катехизис», коим испанские монахи в 1809 году возмущали народ против ига Наполеона.
Младенчество провел я в Испании: батюшка мой, Иван Матвеевич Муравьев-Апостол, был в Мадриде посланником. И вот захотел я повторить младенчество в мужестве, перенести в Россию Испанию.
– Ce sont vos chвteaux d'Espagne, qui vous ont perdu, mon ami,
[39]
– как изволил пошутить надо мной генерал Бенкендорф на допросе в Следственной комиссии.
* * *
Кончив писать «Катехизис», продиктовали его трем писцам полковой канцелярии, велев изготовить двенадцать списков. Утром я призвал к себе подпоручика Мазалевского и, отдав ему запечатанный пакет со списками, велел надеть партикулярное платье, пробраться в Киев с тремя нижними чинами, в шинелях без погон, и пускать «Катехизис» в народ.
* * *
Мазалевский исполнил мое поручение в точности. Пробрался глухими дорогами в Киев и велел нижним чинам, разойдясь в разные стороны по Печерску и Подолу, подбрасывать списки в подворотни, в шинках и кабаках. Так они и сделали.
Должно быть, «Катехизис» мой, благая весть о Царствии Божием, там и поныне в кабацких подворотнях валяется. О, донкихотство беспредельное!
* * *
Когда роты собрались на площади, я послал за полковым священником.
Отец Данила Кейзер (странное имя – из немецких колонистов, что ли?) – совсем еще молоденький мальчик, лет 26, худенький, чахоточный, с белой, как лен, жидкой косичкой, – такие косички у деревенских девочек.