Книга Анатомия террора, страница 82. Автор книги Юрий Давыдов, Леонид Ляшенко

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Анатомия террора»

Cтраница 82

Ей стоило лишь улыбнуться, одной ее улыбки было достаточно, чтоб все осветилось, и он ощутил блаженство возвращения. Бородой, губами касался он щек сына, его тоненьких, паутинкой, золотистых волос, вдыхал запах его кожи, чуя в этом слабом и чистом запахе Зинин запах.

Как хорошо! Боже мой, как хорошо! Пловец отдыхал на берегу. Странник грелся у огня. Огонь не бивачный, не походный – очаг, у которого растет твое дитя.

Лопатин затеял возню с Бруно, забавлял мальчишку и забавлялся как мальчишка, но при этом исподволь и словно чего-то страшась приглядывался к Зине.

Она накрывала на стол. В ней всегда чуялась затаенная гроза. Ее усталое, красивое, смелое лицо могло быть вдруг удивительно милым или столь же удивительно жестким.

Лопатин, оседланный Бруно, по-лошадиному топоча и фыркая, приблизился к столу. В руке у Лопатина была тяжелая бутылка шампанского. Не здешнего, не французского.

– Наша «Катька»! – с нежной признательностью воскликнула Зина. – О Герман, как это хорошо...

– Не наша, а твоя, – весело, но и смущенно ответил Лопатин. – Я всегда предпочитал «Петруху».

Смущение Лопатина не ускользнуло от Зины, она уже не улыбалась. Лопатин, подпрыгивая и тряся головой, словно гривой, «на рысях» убрался в спальную комнатку.

Зина слышала, как отец с сыном завязали перестрелку подушками, как взвизгивал и смеялся Бруно, как Лопатин кричал: «Огонь! Пли!» – но все это уже не радовало ее.

Она провела кончиками пальцев по золотой фольге... Шампанское «Екатерина Вторая» – сладкое; шампанское «Петр Первый» – полусладкое... «Петруху» Герман вовсе не предпочитал «Катьке», но «Катьку» они распили много лет назад. «Катька» была неким символом. И вот эта бутылка показалась Зине признаком примирения, желанного и жданного. Замешательство Германа не ускользнуло от Зины, и первым ее душевным движением была не печаль, а досада на свое: «Наша “Катька”!»

Уезжая из Петербурга, Лопатин и впрямь вспомнил про «маленький символ». Потому, наверное, что в нем очнулись те ощущения, которые составляли его и Зинину сокровенную тайну. Он был уверен: и Зинину тоже. Уверен, хотя они ни разу не говорили об этом, лишь скрытно удивляясь загадочной слитности телесного и духовного.

А сейчас Лопатин оторопело догадывался, что эта «Катька» принята Зиной как поворот в прежнее, в минувшее. Она придала «маленькому символу» слишком большое значение. Во всяком случае, не такое, какое Лопатин. Он смутился; его смущение оскорбило Зину.

Он все еще возился с Бруно, был в этой возне, но уже слабел огонь, у которого грелся странник, и уже уходил под воду берег, на котором отдыхал пловец. Правда, пока не обрывисто, а полого, но уходил.

Зина со старательной веселостью пригласила к столу воюющие стороны. В спальне не расслышали. Она пошла смирить расшалившегося Бруно. Унимая, нечаянно задела ладонью бороду и щеку Германа. Они оба вздрогнули. Их выручил Бруно: по случаю торжества он требовал свободы от мытья рук.

– Следуйте за мной, сударь! – притворно строго приказал Лопатин. – Марш! Победителю повинуются!

– Нет, я победитель! – закричал Бруно. – Я! Я! Я! – глазенки его блеснули слезами.

В другое время папа с мамой не обратили б внимания на эти слезы. Да, в другое время... Переглянувшись, они обменялись мыслями, быстрыми и неодинаковыми: Зина корила Германа, Герман признавал себя виновным. Слезы Бруно, быстро осыхающие ребячьи слезы минутного каприза, для них не были минутными. И Лопатин молча принял укор и молча повинился.

Русского шампанского на столе не оказалось. Сладкое вино было заменено кислым французским. Лопатин это заметил, но каламбурить поостерегся. Ужинали мирно, и оба чувствовали, как другой хочет сохранить эту мирность. Говорили о Петербурге, о петербургских знакомых.

Круг Зининых русских знакомств был профессорский, литераторский: издатели и приват-доценты, публицисты и адвокаты. Она бывала в домах, где редко пьянствовали и часто дискутировали, не признавали роскоши и боялись нужды, где еще ругали правительство и уже не поклонялись «мужику». Она бывала в этих семьях, где в торжество кормили «от Елисеева», а в будни – от соседнего «Тита Поликарповича», где не держали ни кенаров, ни борзых, а держали иногда тропических рыбок, где дети не учились ни в Александровском лицее, ни в Пажеском корпусе, а учились в гимназиях. Ей нравилась эта публика – воспитанная, но не благовоспитанная, мыслящая, но не благомыслящая, подданная, но не верноподданная.

Зине были по душе эти интеллигенты, работающие, а не служащие, зависящие не от столоначальников, а от «светочей разума». Ей были по сердцу их домашний уклад, поездки в концерты и на дачи близ Финляндской дороги, к Валаамским скитам и озерам Суоми.

Зине хотелось устроиться с Германом в такой вот разумной, трудовой, чистой жизни. Иную – здешнюю, эмигрантскую, или русскую, подпольную, – она отнюдь не считала нечистой. Но Зина полагала, что в жизни «петербургско-профессорской» Герман с его блестящими способностями пошел бы далеко. И суть для Зины была не во внешнем относительном благополучии и даже не в милом сердцу укладе такой жизни. Нет, суть была в том, что на поприще науки и культуры Герман, как она думала, был бы, так сказать, уместнее и полезнее для общего дела. Там бы он полнее, весомее, ощутимее выразил свое духовное содержание, нежели в роли вечного перекати-поля.

Однако то, что сейчас рассказал Лопатин, вызывало у Зины двойной и как бы сталкивающийся отзвук. Петербургские впечатления Лопатина огорчали ее и радовали.

– Веришь ли, вот уж больше года я не могу переварить их. – Он сидел напротив Зины, освещенный вечерней лампой, под глазами у него были тени, лоб казался еще выше и еще чище. Он словно бы погружался в печальную сосредоточенность, не знакомую Зине, хотя ей казалось, что уж она-то изучила милого Германа. – Не могу, – медленно повторил он, – не могу избавиться. Мое личное, то, что со мною было, – все это явилось безошибочным определителем... Я бежал, ты знаешь, каково беглецу... Нет, я тебе издалека начну, с той весны, когда из Вологды... Ну-с, бежал, добрался до Питера. Жаждал тепла, ласки, привета, встреч. – Он прищелкнул пальцами: – Короче, сантиментов и телячьих нежностей. (Зина улыбнулась: «Просто не может, чтоб не присолить иронией».) И что же? – продолжал Лопатин. – Честно тебе скажу: не дай бог никому очутиться в моем тогдашнем положении. Вообрази: старые друзья прячутся, как от прокаженного. Один в прихожей, как прислугу, продержал с час да так и не принял. Никто не хочет руки протянуть, просто улыбнуться... Знаешь ли, я всегда понимал и понимаю законный страх, осторожность: семья, дети, то-се, да и каждому за самого-то себя тоже страшновато. Понимал и понимаю страх, основанный на реальных опасностях. Но тут... Господи ты боже мой... – Лопатин сжал руки в кулаки, стал говорить, поднимая кулаки и прикладывая их к столу. – Конечно, власти произвели много «счастливых открытий». Конечно, строгости. Конечно, преследования. И конечно, такое уж случалось. – Он перестал поднимать и опускать кулаки. – Да, случалось в шестьдесят шестом, после выстрела Каракозова. Но я-то в ту пору был зеленехонек. Я тогда на все поплевывал и подобный позор общества встречал с веселым смехом здорового добряка. А теперь... – Он помолчал, глядя на Бруно, занятого лакомством, но, должно быть, не замечая Бруно. – А теперь, Зина, другое. Тут не страх, в общем-то всегда понятный и даже, если хочешь, порой извинительный, нет, тут другое. Знаешь что? Унизительная паника! Паника премерзостная! И среди кого же? Да среди наших общих знакомых, среди тех, кого мы считали солью земли. Ужас пред фантомом, пред собственной тенью. И тут уж... Я серьезно! Тут область социальной психиатрии. Кажется, такой еще не было? А? Ну так вот: у нас, в России, открывается обширное поле деятельности – социальная психиатрия. Иной раз чудилось: полно, это не они, не порядочные и даже не струсившие люди, а душевнобольные. И у них какие-то мучительные галлюцинации. Я их не понимал, они, верно, меня не понимали. Не знаю, как ты, но я...

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация