Имелось еще решение: кому-то оставаться с ним до конца, остальным продолжать разведку. Конечно, сидельца, скорее всего, тоже ожидает погибель. Только скорость, только передвижение постоянное могут спасти от поганых. А если на месте сидеть, и не заметишь, как очутишься в татарских путах.
Да кого ж выбрать? Матфейку с Ширяйкой нельзя. Чужие чада, страшный грех на душу ляжет, коли что с ними приключится. И сыны не допустят, чтобы посторонний отца в путь последний провожал. Но ведь кого-то из своих оставлять — все равно что за собой в могилу тянуть! Бремя такого выбора потяжельше колодок!
Так и не одолел Семен головоломку эту — дети сами решили. Подошли, поклонились в пояс, попросили разрешения речь держать. Старший, Михалка, сказал:
— Надумали мы дак что
[33]
батюшка, ежли на то согласие твое будет, разделиться. Я поведу Матфейку и Ширяйку дальше — сакмы смечать. Глебка поскачет за подмогой до оседлой сторожи — может, там, у леса, повозку какую спроворят, он ее сюда приведет, для того ему третьего коня дадим. Сафонка останется тебя беречь, покуда Глебка али мы трое не вернемся. Ежли будет телега, до Воронежа наверняка доберетесь, а там тебя лекари да ворожеи враз излечат, коль господь милость явит…
Согласился Семен: премудро дети рассудили. Михалка теперь головить в семье будет, его жена в тягости ходит, ему надо дать живым до дома добраться. И опыта у него поболе, чем у остальных, в деле станичном. Глядишь, и убережет ватагу новый атаман. Глебка молодшенький, сын единый у Марфы, второй жены. Последыша тоже спасти надобно попытаться. Конечно, одному ехать опасней, но ведь назад, по проторенному уже и вдвое более короткому пути. Вдобавок к своим.
А Сафонке, знать, выпала доля такая — умереть за братья свои… Лечь в мать-сыру-землю с отцом рядом…
Заплакал тут Семен. И зарыдали сыновья его в голос. Невдалеке же залились горючими слезами Матфейка с Ширяйкой.
Взгляд из XX века
Неправдоподобным покажется такое поведение нашему современнику. Как же так, героические казаки — и плачут, ровно дети малые.
Что поделаешь, так уж вели себя европейцы и русские, жившие в конце средневековья, в подобных случаях. Чувства принято было скрывать перед лицом врага, но никак не перед своими. В лирике немецких вагантов (создававшейся, кстати, на рубеже XVI–XVII столетий) есть песня про студента, который уезжает на учебу в другую страну и призывает товарищей: «Плачьте ж, милые Друзья, горькими слезами…» Этот призыв следует понимать в буквальном смысле. И средневековые европейские рыцари, в том числе знаменитый английский король Ричард Львиное Сердце, образец высочайшей воинской доблести и бессмысленной звериной жестокости, и русские витязи, короче, и высшие, и низшие мира феодального весьма бурно выражали свои эмоции. Рыдали на людях, не стеснялись публично выказывать печали и радости. От нервных потрясений падали в обморок даже силачи (эту черту сохранили благородные девицы до начала двадцатого века). И умирали от неразделенной любви, от позора, от внезапного горя, что в наши дни случается крайне редко.
Свидетельств тому тьма в былинах, легендах, песнях, лирике, эпосе — и в исторических документах тоже.
Но те же самые «плаксы», не моргнув глазом, шли на смерть, если надо. Без стона терпели жесточайшие пытки. Предпочитали гибель бесчестью.
Они были не хуже нас, люди шестнадцатого столетия, но другие. И уж, конечно, не такие, как их порой описывают в иных «исторических романах», в которых на нашего современника одевают шелом и броню и автор недрогнувшим пером посылает его на Куликово поле умереть «за Родину, за Сталина!», или, говоря без иронии, дает его действиям мотивацию, совершенно абсурдную в тех исторических условиях, какие описывает.
Наши предки далеко не во всем соответствовали современным идеалам и представлениям. И нас наверняка бы назвали (не без оснований) лежаками-лентяями да лакомогузками-сластенами, которые больше болтают, чем работают.
Так что не будем мерить их на свой аршин. И судить сурово тоже не надо. Они ведь нас осудить не могут…
* * *
Поплакали, погоревали казаки и начали искать место для стоянки. Нашли скрытую лощину, поросшую терном и боярышником, в полуверсте от родничка малого. Рядом с водой стан делать не годится. К источнику человек чужой в первую очередь явится. Далеко от воды тоже нельзя. Ее придется тащить к ухоронке с бережливостью великой, каждый раз путями нехоженными, дабы тропку не натропить…
Остающимся выделили запасов поболе (бог ведает, сколько времени подмоги ждать?), а коней, не говоря о том лишних слов, — по одному на человека. Семен все равно скачки не вынесет, даже если татары нападут не врасплох и будет время оседлать лошадей.
Расцеловались, посидели на прощанье, потом четверо отъезжающих отдали Семену и Сафонке поклон земной. И в две противоположные стороны разъехались вершники, исчезли за горизонтом быстро-быстро, как пущенные из лука стрелы. Сгинули — и нет их. А душу новая глыба тысячепудовая придавила. Мало что себе спасенья не видишь, так еще о них беспокойся.
Стали отец с сыном жить-поживать в дикой степи да ожидать, кто придет к ним раньше: подмога, вороги или Семенова смерть.
Сплел Сафонка из кустарника шалаш, на крышу войлок пристроил. Укрыл двух кобыл в овражке поблизости, стреножил. Нарезал им утрами травы по полпуда. Много времени это отнимало, потому что косить приходилось понемногу в разных местах, дабы следы слишком явные не оставлять. Благо еще ячменя с собой взяли, им лошадей понемногу докармливали. Да воды бурдючка по четыре в день принести каждой нужно. Костров не разводили, ели всухомятку — ни каши, ни юшки — супа.
Через две седмицы жара спала, и вроде полегчало атаману. Принялся он вставать понемногу, дышал свободнее. Не бил уж его колотун, не трясло от холода внезапного — до судорог, до лязганья зубов, которое страшно пугало Сафонку: не в упыря ли отец превращается? Не порчу ли на него навели каменные бабы-истуканы, торчащие на степных холмах, вперившие слепые и тем не менее всевидящие глаза в мир иной — тайный, волховской? Вдруг не зря шептуны болтали, что писания святого Семен Иванов не навык, не сведущ в нем, зато в чернокнижии горазд.
Положим, лжа то. Так ведь и вправду батюшка не больно охоч церкви одаривать, лучше в кабаке деньгу спустит. Всех сынов заставил обучаться грамоте и языку варварскому — татарскому. Самому Сафонке то любо. Однако попы Леонтий да Никита из Ряжска не раз сотнику пеняли, угрожали карой вечной в геенне огненной…
Как полегчало отцу, страхи Сафонку отпустили. Взбодрился чуть-чуть сын, и Семен духом воспрянул: коли на поправку здоровье пойдет, можно потихоньку-полегоньку домой ворочаться. Припас-то съестной иссякает.
В Иванов день, 24 июня, рано утром пошел Сафонка к источнику — и обмер: земля выбита копытами. Может, тарпаны, одичавшие кони, попробовал успокоить себя. Ведь не подкованы. Но бахматы тоже железной обувки не носят.