Утро для Сафонки прошло в каком-то тумане. Ни о чем не мог думать, кроме как о друзьях: удалось ли им уйти. К полудню вернулась погоня, привезла тело Митяя и Ивашку — израненного, но живого. Сафонка кинулся к нему. Татары схватились за оружие, Будзюкей сделал им знак: не мешайте.
— Прости ты меня, брате Иване, что не разделяю доли твоей.
— Господь простит, брат, а я на тебя не в обиде.
— Как вас взяли?
— Будзюкейка, хитрый лисовин, два десятка нукеров с лошадьми оставил в засаде. Мы, правда, успели ускакать за версту, пока они спохватились и в погоню кинулись. Я хоть невысок, да кряжист, тяжел, лошадь быстро утомляю. Догнали меня трое на самых резвых бахматах. Стрелять из луков не стали, хотели, видно, живьем взять, почали арканы метать. Я изловчился, к холке конской припал, петли-то и соскользнули, не захватив. Митяй увидал, вернулся обратно на подмогу, татарюгу саблей в кишки пырнул, да тот ему главу раскроить тоже успел. Я второго приземлил, с третьим сцепился, ан тут остатные налетели коршунами, посекли меня не до смерти, дабы я от потери крови ослаб, а потом дали чику лезвием плашмя по затылку. Беспамятного спутали по ногам и рукам и сюда вот привезли на убой.
— А Нечипор?
— Утек, спаси его господь! Он в седле родился: маленький, худой, ловкий, скачет не хуже татар. Бахматов запасных у него много, поганые, что по следам за ним помчались, одвуконь его не догонят!
— Дай ему бог удачи! И тебе тоже…
— Мне едина удача осталась — умереть легкой смертью, да навряд ли выпадет она…
В этот миг Сафонку позвал мурза:
— Будешь толмачить. Созвать весь ясырь! — приказал он нукерам.
Когда навершные стражи сбили русских в кучу, мурза велел всем сесть на землю и обернулся к новому переводчику:
— Доведи до них мою волю. Сейчас на их глазах с беглого уруса сдерут кожу. Резать будут долго — тонкими длинными ремешками, а потому казнь может продлиться до вечера, если, конечно, он раньше не сдохнет. Всем смотреть, как мучается непокорный пес. Кто закроет или отвернет глаза, получит полсотни плетей. Того, кто пойдет и плюнет беглому в лицо, прикажу сегодня досыта накормить. Кто согласится вместе с палачами свежевать бунтовщика, заработает свободу. Его обменяют на наших пленных, захваченных неверными собаками — казаками. Это случится не сразу, через полгода — год, но случится, порукой в том мое высокое слово. И пусть ясырники не боятся, что на Руси узнают о их послушании — никто об этом не расскажет.
Сафонка переводил, ужасаясь дьявольской жестокости и хитрости замысла. «Разделяй и властвуй!» — было одной из первых фраз по латыни, которой его научил Митяй, пусть будет земля ему пухом. А Будзюкейка пытается превзойти древних римлян: разделяет, властвует да еще и устрашает. Неужто кто из полонянников попадет на уду?
Русские молчали и не двигались. Встала лишь одна — девушка, которую Сафонка видел в шатре у мурзы. Маленькая, белокурая, баская,
[104]
но не по тогдашним русским канонам красоты, согласно которым девка должна быть крепкой, румяной, дебелой, кровь с молоком. Эта же была лепотой схожа с водяной лилией: нежная, тоненькая, с мелкими, но четкими чертами личика, синеокая, вся светящаяся. Бесчестье, нанесенное Будзюкеем, пригнуло ее к земле, под глазами набухли мешки от плача. Она вызывала щемящую жалость и нежность. Но слова, которые Сафонка услышал от нее, повергли его в отвращение. Ведьме бы безобразной их выплевывать с ужасным хрипом, веретейке
[105]
бы шипеть, а не девице красной звонким, как колокольчик, голоском баять:
— Раб, перетолмачь державцу все, что я скажу, да лжи не допускай, ты ему в верности клялся. Согласная я вместо катов холопа его беглого умучивать, коли отпустит он потом меня к отцу-матушке. Пусть даст мне нож острый…
Толпа охнула. Будзюкей, услышав перевод, посмотрел на нее с удивлением, потом кивнул:
— Быть по сему.
И рявкнул нукерам:
— Готовьте пыточное место!
Прикатили повозку, к ней привязали веревками-опутинками Ивашку, вытянув ему руки в стороны по верхнему краю борта, полусогнутые ноги стянули ремешками у лодыжек. Девке вручили булатный нож.
— Приступай! — коротко приказал Будзюкей.
Сафонка перевел, не глядя на предательницу: боялся, что не выдержит, кинется к ней и придушит.
Девка побледнела, перекрестилась, дрожащей рукой взяла кинжал и, бормоча что-то про себя, медленно засеменила к телеге. За ней последовал Аманак-десятский.
К Ивашке она подошла уже твердой уверенной походкой. Перехватила булат сподручнее — так, чтобы лезвие шло от большого пальца, решительно сунула его в отверстую рану. Ивашка дернулся от боли и плюнул ей в лицо. Толпа второй раз охнула. Не утираясь, девка обернулась вполкорпуса и оттянула оружную руку назад, показывая всем окровавленный клинок. Будзюкей, а вслед за ним остальные ногаи одобрительно хмыкнули.
— Прости меня, господи, за то, что сейчас сотворю! — крикнула она надсадно и с разворота изо всех сил ударила Ивашку острием в грудь — прямо в сердце. Тот успел лишь понимающе и благодарно улыбнуться, задергался в судорогах — и затих навеки.
Толпа ахнула в третий раз. Девка выдернула кинжал, и опомнившийся Аманак, боясь, что она обратит его против себя, ударом камчи вышиб лезвие, а потом схватил ее за горло.
— Не убивай! — крикнул Будзюкей.
Десятский ослабил хватку. Девушка, хватая ртом воздух и растирая горло, посмотрела твердо и решительно в глаза мурзы.
У Сафонки защемило сердце. Господи, ясонька моя, прости! Как же я был слеп! Ты же самый верный, смелый и честный человек на свете белом, раз решилась на такое! Хоть годами и зеленушка еще, да зрелка бы из тебя сладкая получилась, как сыта — взвар медовый. С тобой хоть на край земли, хоть в царство подземное к злому старичку — с ноготок, борода — с локоток. Взять бы тебя на руки в беремечко
[106]
да унести отсюда.
Убрус подвенечный нарядный на головку надеть, весь Воронеж загукать — закликать на свадьбу… И ни на миг не отпускать от себя, чтоб другому не досталась. И плевать, что девства тебя насильник богом проклятый лишил, ты ж неповинна в том. Такая краса душевная пропадает…
Мурза наливался багровым цветом, зенки чуть не вылазили из орбит. Со злости он даже начал заикаться, потом справился с речью:
— Д-д-добро, м-моя у-у-урусская я-я-ягодка! Т-ты думаешь, что лишила меня сладости мести? Ошибаешься! Место того холопа займешь ты, и ясырь будет наблюдать не его, а твои муки! Впрочем, я не единожды наслаждался твоим телом, а потому сделаю твою казнь приятной. Сорвать с нее одежду!
Через мгновение полонянница стояла обнаженной, с нее стянули рубаху и поньку. Вообще-то на Руси, где испокон веков были общие для мужиков и баб бани, не стеснялись наготы. Но здесь это было бесчестье. Краска стыда залила девушке лицо, слезы потекли по щекам.