Очень интересовал Сафонку Хуа То — мудрый, все понимающий, скрытный. Вел китаец себя очень своеобразно — когда надо, прекрасно объяснялся, а вот едва доходило до рассказа о себе, вдруг отнекивался: «Моя не понимать», «Моя не найтить слова». Спустя полгода, правда, и он оттаял, перестал скрытничать.
Гребцам этой банки, единственной на каторге, турки не запрещали разговаривать между собой, считая, что Искандар-бег не даст им бунтовать. И они пользовались своим преимуществом. Сначала все немного чурались друг друга, обсуждали общие темы. Потом тоска по свободе, естественное для человека желание выговориться кому-то, в трудную минуту облегчить душу в исповеди заставили их раскрыться, выйти из раковины молчания, куда они залезли подобно моллюскам. Люди вообще склонны много говорить о себе, во всяком случае, больше, чем им полезно. А на галере, когда видишь каждый день перед собой в полутьме одни и те же сгибающиеся и разгибающиеся спины или лежишь на голых досках в проходе между скамьями, вперившись взором в осклизлые бревна орудийной палубы, ешь одну и ту же пищу (и так из года в год!), поневоле захочешь хоть крупицы новых впечатлений, сведений.
Как медведь, исхудавший после зимней спячки, томится по первой весенней травке — свеженькой, с кислинкой! — так рабы с трепетом душевным ждали часов отдыха, когда можно расслабить изнемогшие члены, перекинуться с товарищами словом. Говорили иногда и во время гребли, но больше на стоянках в порту. И, как ни противоестественно это было, радовались плохой погоде. Есть, конечно, риск погибнуть в пучине от урагана, зато, если удастся уйти от бури в укромную бухточку, можно побездельничать несколько дней и наговориться всласть.
«Не узнавай друга в три дня, узнавай в три года». Эту поговорку привел Сафонка Нури-бею в последнем разговоре. Вполовину меньший срок ушел у него самого на то, чтобы как следует изучить своих товарищей по несчастью. Истории их жизней складывались у него по крупинкам, по ярким мозаичным кусочкам, постепенно сливаясь в рисунки. Порой в них зияли громадные бреши, белые пятна, и тогда приходилось додумывать, дофантазировать.
Селиму рассказывать о себе было особенно нечего, его прежнее существование протекало столь же нудно и однообразно, как и нынешнее, разве что более привольно и сытно. Судьба Андроникоса настолько перевилась с судьбой Искандара, что старый грек воспринимался лишь как тень своего блистательного господина. Они даже внешне были подозрительно схожи.
А вот истории остальных оказались интереснее всех сказок и баек, которые только слыхивал русский парень. Он внимал им, затаив дыхание, словно проповеди священника, и очень многое у них заимствовал.
С Джумбо общение устанавливалось очень трудно. Негр с удовольствием рассказывал обо всем без утайки, но не знал ни одного из языков, на которых изъяснялись его друзья. Те пытались общими усилиями выучить его и кой в чем преуспели. Тем не менее их собственный ранее накопленный опыт, весь уклад жизни настолько отличались от тех условий, в каких вырос черный великан, что полного понимания с ним они так и не смогли достичь. Если не стена, то уж крепкий забор недопонимания продолжал отделять эбенового исполина от его бледнокожих спутников.
С Хуа То было лишь ненамного легче. Китайские обычаи, сложные церемонии, правила повседневной жизни, восточная психология оказались весьма сложны для восприятия европейцев. Каждый его рассказ приходилось буквально расшифровывать. Беседы у них проходили образно. Кто-то говорил, остальные переводили друг другу, часто вместе искали нужное слово, переспрашивали рассказчика, уточняли, правильно ли его поняли, перепроверяли значение отдельных фраз. В результате все вместе выработали свой личный тайный язык, составленный из латинских, турецких, греческих и татарских слов. Услышь его непосвященный, он бы ничего не понял.
Время, проведенное Сафонкой на галере, четко делилось на черные и светлые полосы: каторжный труд, короткие минуты на еду, недолгий выход на свежий воздух, сладостное погружение в разговор, сон, снова десять часов гребли.
Не давали покоя мысли о свободе. Искандар обещал, что поможет русскому другу уехать на родину, как только его, Искандара, освободят. Пока же надо потерпеть. Сафонка верил, однако в глубине души все ждал, когда же клятая каторга вступит в бой с христианским кораблем. Как назло, на Средиземном море царило временное перемирие. Галера сновала туда-сюда между турецкими гаванями (какими, он не знал). Оставалось ждать везения или освобождения Искандар-бега, а самому тем временем изучать чужие земли и похождения по рассказам своих спутников, знакомить их с Русской страной.
Сафонка хорошо узнал своих друзей по их рассказам о себе. Или думал, что узнал…
Турция, Стамбул, декабрь 1603 года
Командир янычарского корпуса Искандар-бег извлекал пользу из каждой прожитой минуты. Даже в походы брал с собой непрочитанные книги, новых рабов из далеких стран. Он ехал на коне, рядом шла повозка с двумя грамотеями. Сменяя друг друга (глаза быстро уставали от тряски), они читали ему вслух трактаты по военному делу, хроники, летописи разных народов. Пленники рассказывали о боевых обычаях, армиях, воеводах своих государств.
Немало времени уделял гениш-ачерас беседам с командирами и рядовыми своего отряда, чтобы изучить их настроение, поддержать в них преданность себе. Не стоит и говорить о проверке караулов, выслушивании лазутчиков, заботах о маршруте, провианте, сохранении обоза. Лишь после всех этих важнейших дел командующий допускал к себе просителей. Андроникосу, однако, всегда делалось исключение: его принимали в любое время.
Искандар красовался на прекрасном пегом иноходце. Одеждой, хотя и приличествующей его сану, он не слишком выделялся на фоне своей богатой свиты. Но вот оружием и конским убранством…
Турецкая сабля, оправленная в золото, с накладками в виде цветка граната, многолепестковых розеток, бутонов, узких листьев, осыпанных крупными алмазами. Наручи, украшенные рубинами и россыпью мелкой бирюзы, выкованные из булата и орнаментированные золотой насечкой. Червленный ятаганный нож — слегка изогнутый не назад, как сабля, а вперед; конец рукояти тоже искривляется вперед и раздваивается, как два хищных клыка.
Небольшое седло-арчак с пристегивающейся подушкой. Луки покрыты нарядной чеканкой, тонкой сканью, яркой эмалью, бархатистой чернью. Обивка из зеленого бархата расшита переплетающимися травами, по ней там и сям разбросаны аппликации, металлические кружева. Искусные вышивальщицы использовали разные тона серебряных и золоченых нитей, рельефный жгут. Их сочетание с мягко мерцающей чернью оправ необычайно радовало глаз.
У седла приторочено ружье — с тяжелым пятигранным прикладом, инкрустированным пластинами слоновой кости, перламутра и красного дерева, с массивным замком и длинным, из дамасской стали, стволом с золотой насечкой.
С другой стороны висел саадак — колчан со стрелами и налучник для лука из зеленого хва — выделанной козлиной кожи. Его сделали редчайшие ремесленники — строчники, мастера шитья металлическими нитями по хорошо выделанной кожаной поверхности. Это изнурительнейшая работа, недаром ее способны выполнять только мужчины. Лицевая сторона саадака расцвечена нарядными растительными узорами, в которые органично вписаны изображения птиц, геральдических орлов, тигров, сцены борьбы льва и змеи.