Первобытная земля молча лежала под небом с его восходящими и закатывающимися светилами, ощущала ветры тепло грозы дождь. Прикрывала свою наготу цветами растениями животными, сворачивалась как еж.
Человекомассы же, заманенные в города, угодили прямо в руки к их железным властителям.
ИГРУ, начатую Лондоном, продолжили другие градшафты. Через десять лет в Западном Круге народов было выковано кольцо могучих правящих родов.
Суровая, исполненная страсти борьба рабочих за свои права прекратилась. Отныне население западных континентов, почти полностью поглощенное градшафтами, делилось на маленькую группу созидающих и гигантские сонмища бездействующих. Принадлежность к тем или другим зависела от личных склонностей и потребностей. Массу бездельников, число которых все увеличивалось, приходилось как-то занимать — удовольствиями и мнимыми работами. Ни о каком единообразном воспитании народа речи уже быть не могло. При правителях существовали огромные штабы специалистов, занимающихся исключительно развлечением праздных масс.
Крупные градшафты продолжали расширяться. Притоку чужеземцев, миграционным волнам конца не предвиделось.
ЛОЙХТМАР И РАЛЛИНЬОН — личности под стать Инке Стоходу и Йорре, некогда вырвавшим власть у западноевропейских сенатов — чувствовали, какие подземные катаклизмы зреют у них под ногами. Двадцать седьмое столетие, роковое для Западного Круга народов, подступило уже вплотную. Это вскипающее варево, накатывающие волны недовольства. Опасное равнодушие, внезапно вынырнувшее из глубин и разлагающее все вокруг. Новые феномены не могли существовать изолированно. Орды людей, которые в Лондоне всегда тянулись к машинам и промышленным предприятиям, теперь значительно уменьшились — под влиянием тех же чувств, что привели к аналогичным процессам в Париже Берлине Неойорке. Дикое возбуждение, страстная увлеченность — эти эмоции повсюду схлынули. Люди с недоверием и апатией отворачивались от красивых приманок, прежде столь сильно их привлекавших. Роскошь азартные игры вечеринки мало для кого сохранили свою притягательность. Произведенные машинами вещи — модные красивые провоцирующие, определенно напрашивающиеся на похвалу — предлагали себя людям, а те лишь молча кривили рот. Картина, в истории уже не раз повторявшаяся, но забытая. Народы, давно перемешанные, вели себя как дети, которые, утомившись, забиваются куда-нибудь в угол, чтобы пососать палец. Немцы держали в руках тяжелую Библию, листали Псалтырь, собирались в лесах и пели сумрачные гимны. Черные коричневые люди в южных регионах пассивно ожидали своей гибели: в них еще жило ощущение богатых, питающих человека ландшафтов; но они не знали, что делать с этим ощущением, которое, подобно дыму под струями дождя, остаточно курилось сквозь них, — и не находили покоя. Арабские племена, давно затянутые в бурлящий водоворот западных народов, освободились от своего влечения к аппаратам. Прищурив глаза, смотрели они на тихие равнины, вскакивали в седло. Но, хотя верховая езда им нравилось, они воспринимали ее как забаву; лошади стали забавой. Машины работали, как и прежде. Водопады перебрасывали ток высокого напряжения через моря и горы в города. Но, казалось, внутренняя связь человека с водной стихией разрушена враждебной силой. Которую нужно одолеть.
Гигантские человеческие массы, которыми после обнародования изобретения Меки периодически напитывались градшафты и которые праздно толпились вокруг кормивших их фабрик, подвергались деформации. Из фабричных цехов по вечерам выходило все меньше людей, усталых, как и эти праздные толпы; они часто моргали, почти не разговаривали друг с другом. В городах расцвели фантастические игорные дома, в пригородах — ботанические сады и зоологические питомники; но все это мало кого привлекало. Массы во всех центрах Западного Круга народов стали ожиревшими ленивыми; они конвульсивно дергались — экзотичные неповоротливые капризные. Подземный гул нарастал во всех центрах, да и в самих этих людях, где белых, где черных, где желтовато-коричневых, которые строили для себя храмы мечети церкви, без особой охоты молились темным богам, но в глубине души не верили ни одному из странствующих проповедников и пророков. Случалось, что в том или ином месте не находилось достаточно людей, готовых работать на фабрике.
Вялость и, если можно так выразиться, сумеречное сознание распространялись, подобно сорной траве, повсюду. В то время как индивидами все сильнее овладевало невыразимое ощущение пресыщенности, между остатками разных народов, живущими в одном градшафте, вновь вспыхивала старая вражда. Начало таким смутам положил Богумил Лойхтмар из Гамбурга, вместе с группой молодых градоначальников и градоначальниц. К нему присоединились: Вышинская, его бывшая соправительница в Гераклополисе, силезском градшафте, ведущем свое происхождение от Берлина; женщина по имени Ацагга, главенствующая в Баварском градшафте; далее — Уру из Палермо и Донгод Дулу из столицы Египта. Собравшись в Гераклополисе у Вышинской, они поняли, что должны принять какие-то превентивные меры против постепенного разложения населения и новых беспорядков. В каждом из этих людей таилась сила, присущая техническим аппаратам: удачливость, набычившаяся гордость машины; как в пальмах, жила в них эта гордость, искала новых импульсов для своей кроны. Итальянец Уру подпал под обаяние Вышинской; насмешливой госпоже пришлось образумить недоумка, пожелавшего присоединиться к услуживающим ей мужчинам. Градоначальники в Гераклополисе долго смеялись, когда коренастый Уру пришел на одну из встреч в желто-голубом шарфе мужского гарема Вышинской. Шарф он украл; Вышинская этот шарф с него сорвала. На мгновенье в маленьком сообществе вспыхнуло несвойственное ему чувство межполовой ненависти: Вышинской показалось, будто Уру над ней издевается; мужчины втайне ликовали, потому что женщина потерпела поражение. Но хватило десяти деловитых слов, чтобы переключить их внимание на другое. Они знали, хоть и не прогуливались по городу: созидающие аппараты стоят невредимые прославленные обожествленные. Невредимая прославленная обожествленная — их кровь.
И они подняли знамена со знаком огня.
Когда Богумил Лойхгмар, Вышинская из Гераклонолиса, Ацагга, Уру и Донгод Дулу пролетали над северогерманскими низменностями (ландшафт за ландшафтом выплескивался из границ; клокочущие, охваченные брожением толпы текли по улицам, скрывая в своих рядах неопознанных стукачей и полицейских), человеческие массы еще не чувствовали, какая судьба их ждет. Как двое любовников, скованные любовью-ненавистью, скручиваются в один жгут, чтобы рвать друг друга на части, мучить, кусать, — так и эти массы пока еще бродили, понурившись, вокруг секретных хранилищ технических аппаратов, готовые к атаке готовые к любви готовые к объятью. Для градоначальников же, сидевших в летательных аппаратах, ситуация уже была предельно ясна. На их самолетах развевались знамена со звездами и огнем.
Они не прибыли в Лондон, хотя были туда приглашены. А остановились на полпути, в Брюсселе. И задержались там из-за Лойхтмара. Именно он, подлетая к аэродрому, внезапно и, как казалось, случайно втянул полотнище знамени в кабину, порвал, выбросил обрывки в иллюминатор. Другие уже были в Брюсселе, а он все описывал круги в воздухе — смущенный, не зная, на что решиться; кружил вокруг города, долетая до Северного моря, приближался, опять отдалялся, будто ему приходилось прокладывать себе путь сквозь густой кустарник. В воздухе он двигался, словно по предательскому болоту, — растерянно. И еще больше растерялся — хотя встретились они так, будто заранее договорились о встрече, — обнаружив в Дюнкерке Раллиньона, тоже там приземлившегося. Эти двое прогулялись по центру, где четыреста лет назад, после падения Милана, проводилась знаменитая конференция, предоставившая правящим родам неограниченную власть в городах; друг на друга друзья не смотрели. Потому что и Раллиньон думал о войне.