Наконец ему удалось справиться с дрожанием мускулов. Его вновь окаменевшее требовательное лицо уставилось на Янину. Та разжала объятия. Этот человек внушал ей отвращение, ужас. Она подошла к сестре, сняла у нее с шеи ремень; стоя на коленях над сестрой, но не глядя на нее, держала его в зажатом кулаке, как плеть, собираясь ударить отца. И вот она уже встает, сжимая в руке ремень, — чтобы этого онемевшего человека, кусающего губы, дышащего так, что слышно через всю комнату… опрокинуть на кровать, бить, пока хватит сил. Бить это чудовище, заставившее совсем юную ласковую девушку повеситься… Но тут она почувствовала на себе его взгляд. Отец все еще сидел на кровати. Его лицо менялось так: то дрожащее-расплывающееся, то окаменевшее и неумолимо требовательное, то подернутое болью. Руки он поднял к своей обнаженной шее, ногтями впился в кожу. Отчаянье поглотило его, скрутило, не оставив живого места. Минуту Янина стояла перед ним на коленях. Прислушивалась, смотрела. Дотронулась до рук. Его взгляд стал еще настойчивее. Гонимая этим взглядом, напрягшаяся, она оказалась перед сестрой, которая все еще лежала на ковре, обратив лицо с открытым ртом кверху и подтянув колени к животу. Ремень выпал из белой руки Янины: она разжала руки, как покойница. Кто там сидит за ее спиной на кровати. Вот стул. Она его пододвинула. Тонкий ремень. Перекладина. Лицо замкнулось в себе. Стул с грохотом упал… Лишь много часов спустя, в ярком предполуденном свете, ее наконец уложили рядом с Журдан: подбородок возле нежной груди сестры, ноги в коленях согнуты. Над умершими причитали обе старухи. Марке все еще сидел на кровати. Тихо стонал, не отвечал на вопросы, которые задавали ему посторонние люди. Около полудня оделся. Стальным ремнем до крови расцарапал свою волосатую грудь. Поверх кровоточащих ран затянул ремень, а сверху надел рубашку. Жуткий, он долго стоял в комнате, не произнося ни слова, прижав кулак к груди.
В то время на больших площадях, на улицах часто показывали ландшафты или другие сцены, составленные из разноцветных клубов дыма. Образцом для такого рода зрелищ послужили зеркальные фата-морганы пустынь. Ученые открыли их тайну; теперь искусственные облака использовались как носители изображений — реальных картин, транслируемых с помощью системы призм и зеркал. Телевидение мгновенно переносило на любые расстояния картины, которые в ярко освещенном дыму казались живыми. В тот вечер гудели мегафоны. Цветной дым клубился на площадях, в фабричных цехах, в цирке. Появился Марке. Его лицо, многим знакомое, — но волосы поседели, торчат клочьями над ушами лбом; щеки и подбородок заросли серой щетиной. Уничтоженное лицо: то будто окаменевшее, то подергивающееся, то теряющее очертания из-за мелкой дрожи… Марке стоял на своем балконе. Он долго не говорил ни слова, только иногда подносил к груди кулак. Многие люди — не выдержав его агрессивных жестов (руки словно били кого-то, проклинали) и проникнутого ненавистью, жгучего взгляда, — разошлись. Наконец рот Марке открылся. Из мегафона — рокот громыхание шум:
— Я еще жив. Мои дочери убили себя. Они поступили хорошо. Умрите и вы.
Он крикнул:
— Вот я каков! — И ударил себя кулаком в грудь, сбросил куртку, рубаху. Стальной ремень схватил обеими руками, хлестнул им по обнаженной косматой груди, даже не скривив лица, и тут же забыл об этом выплеске твердой стали, ее переливчатой вибрации. — Я такой!
Люди под окном, обслуживающие дымовой аппарат, были наполовину одурманены. Балкон, фасад дома, фигура Марке то и дело исчезали в клубах плотного дыма. Толпа со страхом вскрикивала; но Марке каждый раз появлялся снова. Люди видели, как он выломал из балконной решетки железный прут и сперва ткнул им в свою шею, а затем — в глаза. Два удара в черепную коробку— справа слева. Тысяча вскинувшихся рук над толпой. Из мегафона — клекот рев хрип.
Ослепший Марке продолжал жить. Возвращались все новые посланцы. Привозили с собой картины Уральской войны.
В ПРЕДЕЛАХ этого городского ландшафта распространялись мрачные настроения, пресыщенность жизнью, тяга к смерти. Большинство фабрик не работало. Поддерживались лишь самые необходимые связи с соседними городами. Как загнанные собаки с высунутым языком, вытянувшие перед собой лапы, — так же отлеживались владельцы крупных фабрик, не желая шевельнуть даже пальцем. Нельзя было воспрепятствовать тому, что массы жаждали только одного: видеть Марке, его грозное стояние, картину его ослепления. Он ничего им не говорил. Проводил рукой с зажатым в ней ремнем по воздуху, требовал монотонно и глухо: «Убейте себя». В те недели здесь в Берлине, как и в других западных городах, беспричинно повесились многие здоровые мужчины и женщины.
Однажды, когда еще бушевала эпидемия добровольных смертей, Марке сидел в своей комнате. Среди окружавшей его тягостной тьмы он, как всегда, держал голову повернутой к двери, возле которой стояла та вешалка.
Вдруг он почувствовал: кто-то дотрагивается до его коленей и бедер. Он пощупал, руки ни за что не ухватились. Он их убрал. И опять кто-то дотронулся до его коленей и бедер. Щупал медленно-медленно его грудь, продвигаясь вверх, — очень мягко. Марке блаженствовал, не сопротивлялся. Страха он не испытывал.
Эго была мертвая Журдан, худенькая младшая дочь. Она погладила его пустые глазницы. С ней пришел запах сирени. Обняв Марке обеими руками за шею, она присела на край кровати, рядом с ним. Он почувствовал ее прохладную щеку.
— Папа, — выдохнулось.
Он сидел счастливый, боясь шевельнуться.
— Папа. Ты ослеп. А я не могу больше быть с тобой рядом.
Он все еще молчал. Качнулся справа налево. Дочка не отпускала его.
— Папа, как много цветов жуков людей и детей умерло из-за нас. Я больше не живу. Ты ослеп. Вы, добрые глаза, больше не видите. Скольким еще придется умереть, папа!
Он спросил:
— Где Янина? Янина с тобой?
— Я сейчас ее позову, папа.
И тут он почувствовал себя покинутым. Долгую минуту сидел один.
Потом — дуновенье дыхания. Он с тоской ощутил, как что-то коснулось его плеча, лба; вздрогнув, надолго прижалось к его лицу.
— Янина, ты ведь Янина?
Оно долго не отвечало, но было возле него, наконец всхлипнуло:
— Да, я Янина.
— Дорогая моя Янина. Доченька.
— Папа!
— Ты здесь, Янина. Ты в самом деле здесь. Моя девочка.
Что-то колыхалось рядом с его телом, не отступало.
— Где ты оставила Журдан?
— Мы можем приходить только поодиночке.
— Приходи чаще, Янина.
— Мы тут часто бываем, папа. Ты нас не видишь, не слышишь, не чувствуешь.
— Но ведь сейчас я тебя чувствую…
Тут тело его покачнулось, как мачта в бурю. Позвоночник не выдержал. Марке повалился навзничь.
Наутро он позвал к себе обеих женщин, которые раньше прислуживали его дочерям. Он казался изменившимся, говорил с ними мягко. Мол, пусть заглядывают к нему почаще. Только пусть ходят тихо, чтобы он услышал Журдан и Янину, когда те придут.