И еще одна деталь, от которой у меня и поныне сжимается сердце. В хорошие дни Зоара выбирала кого-нибудь из одноклассников и влюблялась в него. Ей было тогда лет восемь, от силы девять, но влюблялась она серьезно и решительно, всей душой. Избранник ее, конечно, пугался: что нужно этой сумасшедшей, почему она липнет к нему, вываливает на него свою странную недетскую любовь? Зоара не отступала и ничего не стыдилась, писала ему длинные письма, ждала возле его дома, выставляла себя на посмешище, не чувствовала, что ее избранник в лучшем случае, если он оказывался добрым и чутким ребенком, вежливо сторонится ее, а в худшем — смеется в лицо, клянется ей в вечной любви на глазах у приятелей, едва сдерживающих хохот. Зоаре было все равно, ведь она уже выбрала его, она великодушно стерпит насмешки, она знает, что в таком возрасте все мальчишки ненавидят девчонок, это закон природы, хотя жаль, конечно, что даже он, хороший, избранный, вынужден подчиняться. Но она будет сильной и за него тоже, у нее хватит терпения, она сможет пренебречь всеми условностями, перешагнет через все законы, потому что законы у нее есть собственные, она дождется, пока он перерастет этот глупый, детский этап. Ведь наверняка ее слова, ее взгляды оседают где-то у него внутри и он вспоминает их, один, без приятелей, и пройдет еще год-два, и в его душе наконец загорится любовь к ней, и этого достаточно, чтобы радоваться сейчас, ходить, пританцовывая, по улицам, наслаждаться тем, что ты не персонаж, сбежавший из книжки, а настоящая девочка, из плоти и крови, с живой душой.
И вдруг, точно по мановению палочки злого волшебника, гасли ее глаза, уголки рта опускались, будто их потянули за ниточки, лицо сморщивалось, как у многое повидавшей, уставшей от жизни старухи.
Всякая мелочь причиняла ей невыносимое страдание: разбитая чашка, встреченный на улице человек с костылем, невыполненное обещание. Даже весной, в счастливое время, когда дети расцветают, а тело наполняется нектаром, она сидела в своей комнате на подоконнике, ладонью прикрыв глаза от солнца, и вдруг разражалась рыданиями, поняв, как хрупки и недолговечны цветы и травы. Однажды во время урока она с испуганным лицом вскочила с места, будто пробудившись от кошмара: «Нет никаких оград!» Учительница попыталась обнять ее, успокоить, выяснить, в чем дело, но Зоара вырвалась из ее рук, как дикий звереныш, и заметалась по классу, крича, что в мире не существует ограждений и люди могут сорваться и упасть.
К четырнадцати годам, когда врачи уже совершенно отчаялись, внезапные огорчения и странные выпады вдруг прекратились, опять же как по мановению волшебной палочки. Врачи не знали причины. Бормотали что-то о переходном возрасте, гормональных изменениях и сошлись в одном: закончилось, и слава Богу. Зоара и вправду начала взрослеть. Жалкая и несчастная девочка исчезла, все облегченно вздохнули, а вместо нее в мир ступила новая: подвижная, наглая, она заливисто хохотала, рвалась в мир, к солнцу и удовольствиям, и день ото дня становилась все краше. Становилась изумительной красавицей. Стройная, черноглазая и черноволосая, торчащие скулы придавали ее липу выражение дикости и благородства. Отчаянная, острая на язык, небрежная в одежде: брюки, царапины, рваные рубашки, в комнате у нее не было зеркала: «Не на что смотреть! Не хочу!», она стравливала парней и подбивала их на опасные затеи, презирала утонченных, робких сверстниц, грубила учителям, прогуливала школу и убегала к морю, загорелая, с блестящими глазами, мускулистая, как пловчиха, быстрая, жадная до впечатлений, — казалось, она стремится наверстать упущенное за годы неподвижности и задумчивости. К книгам она не притрагивалась, хватит, больше ее не заманят в эту ловушку, это царство меланхолии в красивом переплете. Только флейта иногда притягивала ее, звала обратно, особенно в сумерки, в межсезонье, когда Зоара рассеянно садилась на подоконник и касалась губами мундштука… Но нет! Даже флейту она держала теперь железной рукой: отныне Зоара сама выбирает, что играть и как. И едва флейта пыталась выйти из подчинения, исторгнуть из себя какие-то протяжные звуки, забытые, недоступные уху, — она тут же отправлялась обратно в черный бархатный футляр до тех пор, пока не научится различать, что позволено, а что нет!
Это было неспокойное для Израиля время, страна находилась под британским мандатом, израильтяне хотели независимости, и ровесники Зоары объединялись во всевозможные подпольные организации и совершали геройские поступки — за которые могли здорово поплатиться и даже попасть в тюрьму. По школе носились шепоты и слухи, звучали пароли, все говорили на одном языке, и только Зоара была вне этого, политика ее не интересовала: «Я иду на море загорать и купаться, а не встречать нелегальных репатриантов», и однажды кто-то увидел, как она танцует в кафе с британскими солдатами, а когда ее попытались предостеречь, чтобы держалась подальше от захватчиков родины, она отвечала презрительно и дерзко, и парень из ее класса — он-то как раз состоял в подпольной организации — сказал: «Оставьте ее, она точно ни при чем. Считайте, что она с Луны свалилась».
Похоже, он был прав. Подожди еще немного, читатель, и я расскажу тебе о том, как Зоара действительно шагнула навстречу луне и спрыгнула вниз, а спустя несколько лет на Лунной горе появился на свет и я.
— Я ничего о ней не знаю, — снова сказал я Феликсу, там, на кухне у Лолы. — Отец ничего о ней не рассказывал. И Габи молчала.
— Я подумываю, — проговорил Феликс, — что наша Дульсинея-Габи находила хитрый способ рассказать тебе о Зоаре.
— Да ничего она не рассказывала!
— Понемногу понимаешь, как много она рассказывала.
— Один раз мне сказали, что она любила клубничное варенье.
— А кто говорил? Отец или Габи?
— Не он и не она, а Цитка, бабушка по отцу.
Я съел у нее банку варенья, и она сказала, что я весь в мать. Слышали бы вы, каким голосом она это сказала! И видели бы, как поджала губы.
— А я рассказываю тебе, Амнон, что твоя мама любила и варенье, и все сладкое, а больше всего шоколад. Была сумасошедшая на шоколаде.
Как я.
А когда я устроил корриду, отец пришел в бешенство из-за того, что я так похож на Зоару.
— И ты никогда не повстречал семью твоей мамы? Ни дяди, ни тети? Никого?
— У нее не было семьи…
Так мне говорили. Или я сам так думал. Или не думал.
— Да? Ты когда-то видал человека совсем без семьи? Даже без одного дяди или кузины? А кем она работала? Какая была ее профессия? Ты даже не спрашивал? Как?
Я молчал.
— Амнон, я должен сейчас рассказывать тебе этот рассказ. Это рассказ не легкий для тебя. И больной. Ты вдруг понимаешь много вещей, которые не понимал раньше. Но я должен рассказывать. Я… как бы сказать… Как раз для этого я хотел, чтобы мы встретились вдвоем.
— Ну, тогда рассказывай.
Будь что будет.
— Подожди. Может, стоит подумывать сначала. Может, ты не хочешь узнать все. Вещи, которые не знаешь, — не болят.
Я подумал, что больно мне уже сейчас, хотя я еще ничего не узнал. И кивнул.