— Идем, — распорядился он. — Ты пришел, чтобы их увидеть. Они тебя ждут.
И он ввел меня в первую из хижин, крытых пальмовыми листьями, не дав даже времени спросить, кто именно меня ждет.
«Они» и впрямь были там — тысячи, сотни тысяч, — и от шума, который они производили, пережевывая пищу, в воздухе стоял оглушительный треск. Вокруг размещались сосуды вроде чанов, наполненные листьями — фиговыми, тутовыми, виноградными, эвкалиптовыми, — зеленью укропа, моркови, спаржи и еще какой-то, какой — я не мог определить. В каждом чане был свой набор зелени, и в каждой зелени свои гусеницы, гладкие и мохнатые (этакие крохотные медвежата, коричневые, рыжие или черные), мягкие или закованные в твердый панцирь, с барочными украшениями — иголками, султанами, хохолками, щеточками, шишечками, сосочками, глазками. Но все до одной состояли из двенадцати сочлененных колец, заканчивающихся круглой головкой с громадными челюстями, и особенно неприятно было глядеть на тех, что благодаря своей форме и цвету совершенно сливались с растением, на котором жили, — в первую минуту можно было подумать, будто листья, охваченные каннибальским безумием, пожирают сами себя.
С округлившимися от любопытства и изумления глазами я склонялся то над одним, то над другим чаном, чтобы наглядеться на это необыкновенное зрелище, а Маалек наблюдал за мной.
— Как славно! — произнес он, обращаясь к самому себе. — Я гляжу на то, как глядишь ты, я вижу, как ты видишь, и таким образом мое видение поднимается на вторую ступень, сообщая сущностным явлениям новую очевидность и свежесть. Мне следовало бы почаще принимать здесь молодых посетителей. Но ты ознакомился пока еще только с половиной действа. Идем вот в эту дверь, будем продолжать.
И он повлек меня за собой во вторую хижину.
После суетливой и прожорливой жизни мы увидели смерть или, вернее, сон, но сон, который до жути изощренно имитировал смерть. В ванночках с песком виднелись одни только сухие веточки и прутики — целая рощица искусственных насаждений. И вся эта рощица была усыпана коконами — странными несъедобными плодами в шелковистых светло-желтых чехольчиках, набухших изнутри чем-то весьма подозрительным.
— Не думай, что они спят, — сказал Маалек, угадавший мои мысли. — Коконы не знают зимней спячки. Наоборот, они заняты огромной работой, не многие люди представляют себе ее размах. Слушай внимательно, юный принц: гусеницы, которых ты видел, — это живые тела, состоящие, как ты и я, из различных органов. Желудок, глаза, мозг и прочее — у гусениц есть все. А теперь смотри!
Он снял с веточки кокон, зажал его между большим и указательным пальцами, а потом рассек надвое лезвием. Внутри вспоротой куколки оказалось только белое вещество, похожее на мякоть авокадо.
— Видишь, в ней ничего нет, однородная мучнистая кашица. Все органы гусеницы растаяли. Нет больше гусеницы с ее полным физиологическим набором. Упрощена до крайности, разжижена! Вот что, оказывается, необходимо, чтобы стать бабочкой. Наблюдая за этими крохотными мумиями, я много лет размышляю об абсолютном упрощении, которое предшествует чудесной метаморфозе. И ищу параллелей. В области чувств, например. Да, чувств — хотя бы, если угодно, в страхе.
Он присел на скамеечку, чтобы было удобнее вести доверительный разговор.
— Страх… Однажды ясным апрельским утром ты прогуливаешься по парку возле своего дворца. Все располагает к миру и счастью. Ты расслабляешься, ты отдаешься ароматам, щебету птиц, теплому ветерку. И вдруг откуда ни возьмись хищный зверь, вот-вот он бросится на тебя. Надо сопротивляться, приготовиться к битве не на жизнь, а на смерть. Тебя охватывает страшное волнение. В течение нескольких секунд мысли твои разбегаются, ты не в силах позвать на помощь, руки и ноги тебя не слушаются. Это и зовется страхом. Я бы назвал это упрощением. Обстоятельства требуют от тебя коренной метаморфозы. Человек, совершивший беззаботную прогулку, должен стать борцом. Это не может произойти без переходной стадии, когда ты разжижаешься наподобие куколки в коконе. Из этого разжижения должен выйти мужчина, готовый к борьбе. Будем надеяться, что это произойдет вовремя!
Он встал и молча прошелся по комнате.
— Эту теорию переходной стадии разжижения, безусловно, еще ярче можно проиллюстрировать на примере целого народа. Страна, в которой происходит смена политического правления или просто смена властителя, обычно переживает период смуты, когда все административные, судебные и военные органы словно бы растворяются в анархии. Без этого не может утвердиться новая власть.
Метаморфозу же, превращающую гусеницу в бабочку, можно считать просто образцовой. Я часто испытывал искушение увидеть в бабочке цветок животного мира, который как бы по закону мимикрии, сливающей насекомое с листвой, расцветает на растении, именуемом гусеницей. Я называю эту метаморфозу образцовой, потому что успех ее поразителен. Ну можно ли представить себе более высокое преображение, нежели то, что зачинается серой ползучей гусеницей и завершается бабочкой? Далеко не все и не всегда следуют этому примеру! Я ссылался на народные революции. Но сколько раз бывало, что тирана лишали власти ради того лишь, чтобы освободить место для тирана еще более кровавого! А дети! Разве нельзя сказать, что переходный возраст, превращающий мальчиков в мужчин, — это превращение бабочки в гусеницу?
Потом Маалек ввел меня в маленький кабинет, где застоялся крепкий запах снадобий. Здесь, объяснил Маалек, он приносит в жертву бабочек, которых хочет сохранить навеки, распиная их с развернутыми крыльями. Едва они вылупятся из куколки, еще влажные, смятые и трепещущие, он помещает их в маленькую застекленную клетку, герметически закрытую. Там он наблюдает за тем, как они пробуждаются к жизни и расцветают под лучами солнца, а потом, прежде даже, чем они сделают первую попытку взлететь, удушает их, вводя в клетку зажженный кончик палочки, пропитанный миррой. Маалек очень ценил эту смолу, которая сочится из одного восточного кустарника
[4]
и которую древние египтяне использовали для бальзамирования своих усопших. Маалек видел в ней символическую субстанцию, которая дает возможность плоти, подверженной разложению, достигнуть нетленности мрамора, смертному телу — бессмертия статуй… а этим хрупким бабочкам — плотности драгоценного камня. Он подарил мне сгусток мирры, я его сберег и сейчас, когда пишу эти строки, держу его в своей левой руке — я гляжу на эту чуть маслянистую красноватую массу, испещренную белыми полосками, — на моей руке сохранится от нее стойкий запах сумрачного храма и увядших цветов.
Позже Маалек впустил меня в свое жилище. Мне запомнились только тысячи бабочек, заключенных в плоские хрустальные коробки, которыми были увешаны все стены. Маалек долго перечислял мне их названия — здесь были сфинксы, павлины, ночницы, сатиры, — и я как сейчас вижу Большую перламутровку, Аталанту, Хелонию, Уранию, Геликонию, Нимфалу. Но больше всего восхитило меня семейство Кавалеров-знаменосцев, и не столько из-за их «шпор», своего рода тонкого изогнутого продолжения задних крыльев, сколько благодаря эмблемам, заметным на их спинке, — эмблемы эти чаще всего представляли собой геометрический рисунок, однако иногда это было отчетливо фигуративное изображение, например голова, да, мертвая голова, а иногда и живая, чей-то портрет; мой портрет, уверил меня Маалек, преподнеся мне в коробочке из цельного розового берилла Кавалера-знаменосца Бальтазара, как он торжественно окрестил бабочку.