До сих пор я мало говорил о Галеке, потому что все мои помыслы поглощала Бильтина. Но в смятении своем я потянулся к юноше, как бы к иной ипостаси его сестры, той ипостаси, что не могла причинить мне страданий, как бы к своего рода невинному наперснику. Да и разве не эту роль играют обычно братья и зятья? Если бы я искренне желал, чтобы он отвратил меня от Бильтины, я был бы разочарован. Мне и в самом деле показалось, что он живет в тени сестры, во всем полагаясь на ее суждения и решения. Удивил он меня и тем, как мало привязан он к своей финикийской родине. По его рассказам, они направлялись из своего родного города Библа в Сицилию, где живут их родственники, ибо финикийские обычаи требуют, чтобы молодежь уезжала из дома, обогащая свой жизненный опыт прихотями странствий. Для Бильтины и Галеки приключения начались на восьмой день плаванья, когда их корабль захватили пираты. Рыночная цена их молодости и красоты спасла им жизнь. Их высадили на берег неподалеку от Александрии и погнали пешими в караване, двигавшемся на юг. Они не слишком страдали в пути, потому что хозяева щадили пленников, стремясь сберечь их привлекательную внешность. Обаяние детей и зверят возмещает им их физическую слабость и охраняет от врагов. Красота женщины и юношеская свежесть мужчины — оружие не менее действенное. Я убедился в этом на собственном печальном опыте: никакая армия не могла бы осадить и сокрушить меня так, как эти двое рабов…
Я не удержался от вопроса, который сначала удивил, а потом насмешил Галеку: все ли жители Финикии белокуры? Он улыбнулся. Вовсе нет, ответил он. Есть среди них черноволосые, есть люди с волосами каштанового цвета — темного и светлого оттенка. Есть и рыжие. Потом он сдвинул брови, словно впервые постиг новую для себя истину, постичь которую нелегко. Если вдуматься, сказал он, получается, что самые темные волосы, черные-пречерные, и к тому же курчавые — у рабов, а среди людей свободных кожа тем белее, а волосы тем светлее, чем выше их положение в обществе, так что самые богатые люди соперничают в этом отношении с аристократией. И Галека рассмеялся, хотя за подобные слова, обращенные к чернокожему царю, белокурого раба следовало бы казнить, посадив на кол или распяв на кресте! Против воли я восхищался легкостью, с какой он рассуждал и с какой, судя по всему, принимал все, что с ним происходило. Выехав свободным и богатым из Библа, чтобы погостить у родных, он стал фаворитом африканского царя, перед этим проделав путь через пустыню с веревкой раба на шее. Понимает ли он, что мне довольно щелкнуть пальцами, чтобы голова его упала с плеч? Но могу ли я это сделать? Не значит ли это тотчас потерять Бильтину? Но разве она не потеряна уже для меня? О горе! «Рабыня я, но у меня белая кожа!» — могла бы сказать она.
Я должен наконец решиться и описать сцену, которая произошла между нами и которая могла бы подтвердить, будь в этом необходимость, сколь глубока была моя печаль и смятение.
Я уже упоминал о том, как обычно использую курильницы, чтобы усугубить торжественность официальных церемоний, где появляюсь украшенный самыми почитаемыми атрибутами царственности. Я упоминал также, что с рынка в Науарике я привез ларец, доверху наполненный ароматическими палочками. Тот, кто почитает себя вольнодумцем, порой легкомысленно играет вещами, символический смысл которых превосходит его разумение. Бывает, он дорого за это расплачивается. Мне пришла в голову пошлая мысль использовать фимиам для придания большей прелести увеселениям, которым мы втроем — Бильтина, ее брат и я — иногда предавались по ночам. Клянусь, что вначале речь шла просто о том, чтобы пропитать благовониями мои покои, где частенько бывало душно и пахло остатками минувшего пиршества. Но беда в том, что фимиам не так легко обмирщить. Его куренье приглушает свет и населяет пространство неосязаемыми образами. А аромат навевает мечты и раздумья. Да и то, как он сгорает в огне, наводит на мысль об алтаре, об искупительной жертве. Словом, хочешь ты этого или нет, фимиам создает атмосферу культа, благочестия.
Вначале нам удалось не почувствовать этого, потому что, не без влияния горячительных напитков, мы предавались довольно грубым проделкам. Бильтине пришло в голову, что мы с нею можем поменяться цветом кожи, и, зачернив себе лицо копотью, она намазала мое белой глиной. Так мы дурачились полночи. Но с наступлением того тоскливого часа, когда минувший день уже умер, а новый еще не народился, наша безмятежная веселость угасла. Вот тогда-то облака фимиама и придали нашему шутовству зловещий вид пляски смерти. Друг перед другом оказались набеленный негр и выкрашенная черным белая женщина, а третий мошенник, сделавшийся служкой этого гротескного богослужения, важно раскачивал у их ног курящееся кадило.
Я любил Бильтину, а влюбленные не скупятся на такие слова, как «обожать», «боготворить», «поклоняться». Им надо прощать — они не ведают, что говорят. С той ночи я понял все, однако, чтобы меня вразумить, понадобились эти две карнавальные фигуры, окутанные клубами благоуханного дыма. Никогда еще плач Сатаны не раздирал мне сердце с такой силой. Это был долгий безмолвный вопль, не затихавший во мне, воззвание к чему-то иному, прорыв к другим горизонтам. Это вовсе не означает, что я стал пренебрегать Бильтиной, отвернулся от нее. Наоборот, я чувствовал себя близким к ней, как никогда прежде, но это было новое чувство — какое-то братство в падении, жгучая жалость, пылкое сострадание, которое влекло меня к ней и звало увлечь ее за собой. Бедная Бильтина, такая слабая, хрупкая, несмотря на свое детское двоедушие, посреди царского двора, где все ее так ненавидят!
Вскоре я получил страшное доказательство этой ненависти, и представил мне его, конечно, не кто иной, как Каллаха.
Ее многолетняя служба при мне и должность управительницы гарема позволяли ей входить в мои покои в любое время дня и ночи. И вот однажды в разгар моей бессонницы Каллаха явилась ко мне в сопровождении евнуха, несшего факел. Она была страшно возбуждена и с трудом подавляла торжествующую радость. Но придворный этикет возбранял ей начинать разговор первой, а я не хотел торопить катастрофу, неизбежность которой уже предчувствовал.
Я встал, накинул ночной халат и стал чистить зубы, не обращая никакого внимания на старуху, сгоравшую от нетерпения. Наконец, взбив подушки, я снова растянулся на них и небрежно спросил: «Ну, Каллаха, что нового в гареме?» Потому что, само собой, я не разрешал ей обсуждать другие вопросы. «Твои финикийцы!» — воскликнула она. Будто я не понимал с первой минуты ее появления, что речь пойдет именно о них.
— Твои финикийцы! Они такие же брат и сестра, как я и вот он! — И она коснулась плеча евнуха.
— С чего ты взяла?
— Если ты мне не веришь, пойдем со мной. Увидишь сам, в какие братские игры они играют!
Я тотчас вскочил. Вот оно что! Мутная тоска, снедавшая меня все последние недели, сменилась смертоносным гневом. Я накинул на плечи бурнус. Каллаха, не ожидавшая от меня такой вспышки ярости, в ужасе попятилась к двери.
— Идем, старая карга. Веди!
Дальнейшее разыгралось с невесомой стремительностью кошмара. Любовники застигнуты в объятиях друг друга, вызвана стража, юношу тащат в подземелье, Бильтина, прекрасная как никогда, в озарении счастья, которое теперь рухнуло, Бильтина в слезах и в наготе, прикрытой только длинными распущенными волосами, единственной ее одеждой, желанная, как никогда, заточена в темницу площадью шесть шагов на шесть, Каллаха исчезла, ибо она, стреляная птица, по опыту знает, что в такие минуты лучше не попадаться мне на глаза, а я оказался вдруг в жутком одиночестве среди ночи, такой же черной, как моя кожа и глубины моей души. Наверно, я бы заплакал, не знай я, как мало подходят слезы негру.