Помойка не является — как принято считать — массивной, недифференцированной и в целом мучительной вонью. Это бесконечно сложная мешанина, которую не устает расшифровывать моя ноздря. Она перечисляет мне жженую резину старой покрышки, тухлую копоть селедочного бочонка, душный аромат охапки увядшей сирени, сладкую вонь дохлой крысы и кисловатую нотку ее мочи, запах старого норманского погреба, идущий от вываленного грузовика прелых яблок, жирный выхлоп коровьей шкуры, которую вздымают пищеварительными волнами батальоны опарышей, — и все это перемешано ветром, пронизано струями аммиака и залпами восточного мускуса. Как соскучиться при виде подобного парада богатств, как можно быть настолько грубым, чтобы отвергнуть их кучей из-за якобы дурного запаха?
* * *
Серое вещество. Выражение само собой сорвалось с моего пера для обозначения роанских отбросов, и я восхищен смыслом, который в нем содержится. Этот серо-розовый мусор, плотный и богатый, подбитый изнутри шерстью-сырцом, что в виде спрессованной пластинки украсит медальон с гербом Роана (полумесяц, увенчанный военной медалью), в пятом часовом кармашке моего вышитого жилета, эта волокнистая субстанция, отливающая перламутром, — имеет несомненное сходство с прошитым синапсами веществом человеческого мозга. Роан, город с мозговыми отбросами! Только этого не хватало в моей коллекции, — и после Ренна, Сент-Эскобиля, Довиля, Мирамаса и Касабланки, Роан должным образом дополняет мой секстет. Вплоть до старых книг, явившихся сюда, конечно, не по какой-нибудь преступной прихоти, но в силу логического процесса и занявших свое истинное место. Они — обязательная флора этой мудрой кучи дерьма, ее скрижали, они выросли на ней как грибы, они ее высшая эманация.
Я запросил десять человек в Бюро по найму. Является тридцать. К концу недели наверняка останется не больше шести-семи. Это обычный сброд — бездельники, арабы, пьемонтцы, каталонцы, французы, которых, быть может, еще и жандармы к себе затребуют. Как будто человеческое отребье подходит для того, чтобы копошиться в отбросах общества. Я нанимаю их скопом. Я им брат, несмотря на дорогую одежду и запах лаванды, я, как и они, — правонарушитель, антиобщественное явление, враг порядка до глубины плоти.
Зондирование Чертовой ямы обнаруживает глубину залегания отбросов в 6–7 метров и температуру около 80 градусов. Это больше, чем мозговая горячка, это постоянная угроза пожара. Чтобы остановить ферментацию, нужно обязательно прекратить доступ воздуха и для этого проложить максимум через каждые 2,5 метра отбросов песочную подушку толщиной не менее 50 сантиметров. Я приказываю уложить дощатый настил до самого края ямы, чтобы не завязли колеса грузовиков с песком, гораздо более тяжелых, чем мусоросборщики. Люди рассыпают песок, он скрипит у них под ногами. Контраст чистой золотистой массы с гниющей почвой и с черными людьми, снующими в яме. Я измеряю глубину нашего падения по тому почти болезненному восхищению, которое вызывает во мне этот простой песок, потому что он отличается от нечистот, в которых мы живем. Песок, пляж, пустынный остров, хрустальные, с шепотом катящиеся волны… Довольно мечтать! На следующей неделе я установлю машину с вращающимся барабаном, и сквозь ее большое цилиндрическое сито измельченные отбросы Роана прольются на край дыры и преобразуются там в удобрения, тогда как самые грубые элементы скатятся на дно кратера.
Эстетика Денди отбросов
Идея больше, чем вещь, и идея идеи — больше идеи. В силу чего имитация больше имитируемой вещи, потому что она является этой вещью плюс усилие имитации, которое содержит в самом себе возможность воспроизводиться и, таким образом, добавить количество в качество.
Вот почему в смысле обстановки и предметов искусства я всегда предпочитаю копии оригиналам, поскольку имитация — это оригинал схваченный, подчиненный, вовлеченный, возможно, размноженный, одним словом, продуманный, одухотворенный. То, что имитация не интересует породу любителей и коллекционеров и, что, кроме того, она по коммерческой стоимости ниже оригинала, — для меня только дополнительные заслуги. Тем самым она не поддается использованию со стороны общества, обречена на свалку и, значит, предназначена попасть ко мне в руки.
Не включая в себя ни единого подлинного предмета — кроме, может быть, коллекции тростей-шпаг, — мой парижский интерьер полностью вторичен. Я всегда мечтал поднять его до третичности, но если и существуют примеры имитации имитации, то такие вещи настолько редки и обречены возведенным в квадрат презрением глупой толпы на столь быстрое исчезновение, что я смог бы обставить ими мое жилище полностью только ценой огромных усилий. Однако я нашел на улице Тюренн в магазине новой мебели «Буажоли» плетеный ивовый шезлонг, скопированный с антильской модели, которая, видимо, сама была результатом вдохновения мастера, пораженного неким ампирным канапе в стиле империи или «рекамье». У меня на столе есть также стеклянный будда, хрустального близнеца которого я видел у антиквара, уверившего меня, что речь идет о макете статуи Шолапурского будды в человеческий рост. Но это редкие исключения. Чтобы умножить их и создать гораздо более мощный декор — ведь ничто не мешает перейти с третьей степени на четвертую, пятую и т. д., — понадобились бы терпение и время, которыми я располагаю только для одного предмета. По правде говоря, у меня нет вкуса ни к вещам, ни к обстановке, ни к коллекционированию, все это вещи слишком стабильные, созерцательные, бескорыстные для моего беспокойного и алчного склада.
А между тем, что есть помойка, как не великое хранилище предметов, доведенных серийным производством до бесконечной мощи? Пристрастие к коллекциям оригинальных предметов абсолютно реакционно, несвоевременно. Оно находится в оппозиции к движению производства-потребления, все более ускоряющемуся в нашем обществе — и завершающемуся на помойке.
Прежде каждая вещь продумывалась ремесленником как оригинал, чтобы по праву существовать вечно. Ее уничтожение могло быть только результатом несчастного случая. После первого владельца вещь становилась подержанной (это правило распространялось и на одежду, перепродаваемую тряпичниками). Вещь была частью наследства и имела право на бесконечные починки.
Сегодня вещь все скорее объявляется использованной, негодной к применению и выбрасывается на свалку. На этой свалке ее часто находит коллекционер. Он спасает ее, подбирает, реставрирует, наконец, выделяет ей у себя почетное место, где раскрываются ее достоинства. И вещь — спасенная, помилованная, возведенная на пьедестал — воздает благодетелю сторицей. Она устанавливает в доме атмосферу утонченного благоденствия, умной роскоши, спокойной мудрости.
Я вполне понимаю данную тактику и ее прелести, но поступаю решительно противоположным образом. Не только не блокирую процесс производства-потребления-выбрасывания, а жду от него всего, раз уж он течет прямо мне под ноги. Свалка — это не бездна, что заглатывает предмет, она хранилище, где он находит место, с успехом пройдя тысячи испытаний. Потребление — процесс избирательный, его призвание — изолировать неразрушаемую и действительно новую часть продукции. Жидкость из бутылки, зубная паста из тюбика, мякоть апельсина, мясо курицы — устраняются фильтром потребления. Остаются — пустая бутылка, сплющенный тюбик, шкурка от апельсина, кости от курицы, твердые и долговременные части продукта, элементы культурного наследия, которое наша цивилизация оставит будущим археологам. Именно этим элементам мне и предстоит — путем организации упорядоченной свалки — обеспечить бессрочное хранение в сухой и стерильной среде. Но прежде, до их погребения, ощутить экстаз — от бесконечной мощи этих массово произведенных предметов, таким образом представляющих копии копий копий копий копий копий копий и т. д.