2. Бедняк одевается больше и теплее богатого. Холод после голода — самый опасный бич человека. Бедняк остается в подчинении у атавистического страха холода и видит в нем причину множества болезней (простудиться — заболеть). Есть мало и обнажаться — привилегии богатых.
3. Бедняк — прирожденный домосед. Крестьянские корни заставляют его воспринимать путешествие как отрыв от земли, скитание, ссылку. Он не умеет путешествовать налегке. Ему нужно окружать себя приготовлениями и предосторожностями, загромождать себя ненужным багажом. С ним малейшее перемещение становится похожим на переезд.
4. Бедняк все время норовит позвонить врачу. Третий неподвластный разуму панический страх — болезнь. Врачей густонаселенных кварталов без конца дергают по поводу насморков и несварения желудка. Бедняк иногда спрашивает себя: как устраивается богач, что он никогда не болеет. Ответ простой: потому что он думает о другом.
5. Поскольку его работа изнурительна и внушает отвращение, бедняк лелеет две мечты, которые на самом деле одинаковы по сути: отпуск и пенсия. Нужно принадлежать к расе господ, чтобы игнорировать эти два миража.
6. Бедняк жаждет почтенности. Он не абсолютно уверен, что принадлежит к человеческому обществу. А вдруг он всего лишь животное? Отсюда его потребность разряжаться, носить шляпу, занимать свое место — каким бы скромным оно ни было — в социальном устройстве. Отсюда и его ханжество. Определение почтенности просто: это вырождение кодекса чести, заменявшего мораль аристократии. Когда в 1789 году третье сословие сменило во главе нации дворянство, честь уступила место почтенности и ее двум столпам — ханжеству и культу чистоты, вещам, которые аристократия вполне высокомерно игнорировала.
7. Поскольку бедняк принимает социальное устройство в существующем виде и рассчитывает занять в нем все возрастающее место, он с точки зрения политической является неуемным консерватором. Он видит не дальше слоя мелкой буржуазии, к которой надеется вскоре присоединиться. Из чего вытекает, что ни одна революция никогда не совершалась народом. Единственные революционные ферменты общества находятся в студенческой молодежи, то есть среди детей аристократии и крупной буржуазии. История регулярно являет нам примеры резких социальных потрясений, вызванных молодежью самого привилегированного класса. Но запущенная таким образом революция присваивается народными массами, которые под этим флагом требуют себе увеличения зарплаты, уменьшения рабочего времени, более ранней пенсии, чтобы сделать еще один шаг в направлении мелкой буржуазии. Таким образом, они усиливают и усугубляют на миг поколебленную социально-экономическую систему и укрепляют ее, еще более плотно к ней присоединяясь. Благодаря им, революционные правительства уступают место тираническим стражам установленного порядка. Бонапарт следует за Мирабо, Сталин — за Лениным.
* * *
Останься я в «Вокзальной» гостинице, мое одиночество сохранилось бы дольше. Поселившись в «Крановщиках», идя по следу Эсташа и Даниэля, я смешался со сбродом, который и есть моя настоящая родня. Я убеждаюсь, что исполнение моего жуткого ремесла до сей поры погрузило меня в этот сброд лишь наполовину. Ибо моя личная жизнь — и, странным образом, сексуальная — осталась в стороне от помойки. Я снимал ботфорты мусорщика и снова становился весьма приличным господином Сюреном, отпрыском почтенной и известной семьи из Ренна. Немалую хитрость надо было иметь, чтобы угадать за изысканностью и блеском моего одеяния, выбором непременных атрибутов — шести медальонов, Флеретты — тайну их происхождения, идущую не от нравов, как говорится, сомнительных, а от сверхкомпенсации отвращения к моим ежедневным трудам.
В Роане все переменилось. Я нашел Эсташа на стройке, и «крановщики» скомпрометировали меня окончательно. И вот моя жизнь полностью заполонена помоями. Это, без сомнения, должно было случиться, и я благодарен судьбе за то, что она одновременно подарила мне довольно ощутимую компенсацию. Все началось с роанского «серого вещества» и расцветших на нем книг. Что-то главное во мне — любовь к идее идеи, к копии копии — обрело отклик в той оклеветанной материи, что служит предметом моих занятий. Эсташ и Даниэль — цветы помойки — затем должны были возвести меня к любви со сдвигом в абстракцию через странный этап — добычу добычи. Кстати, не случайно и то, что Эсташ в конце концов приземлился в этом заурядном пансионе, по соседству с угольным портом и бойнями. «Крановщики» на самом деле место встречи всех отщепенцев города, бродяг, или полубродяг, поденщиков, сезонных рабочих, шабашников и всего, что странным образом имеет отношение к области очистных работ и утилизации. Словом, моя вотчина, даже при наличии собственной родовой.
У меня уже есть некоторый опыт таких проклятых мест. Я часто встречал там прелюбопытную и ущербную человеческую породу, но речь шла об отдельных индивидах, в крайнем случае — о парах. В первый раз я сталкиваюсь с маленьким сообществом — сложносоставным, потому что его члены, хотя и имеют тесные отношения друг с другом, индивидуализированы, дифференцированы так сильно, что это доходит до карикатуры. Подобный феномен скучиванья обусловлен, видимо, существованием центра притяжения, каковым, похоже, является замок Ан-ле-Шатель, а еще точнее, некая Фабьенна де Рибовилье, владелица вышеупомянутого замка. Все это надо бы прояснить. Меня поражает, что весь сброд, вращающийся вокруг «Крановщиков» и окрестностей, внезапно принял меня, несмотря на все, что могло отделить меня от него, — но не претенциозна ли с моей стороны иллюзия считать себя всегда глубоко отличным от всех? Истина в том, что моя телесная разнузданность, нисколько не мешающая мне выступать в высокопоставленном обществе, дает мне доступ и место среди маргиналов. Нет места, где гомосексуалист был бы неуместен, и такова его привилегия.
(Мы нарушаем закон — умом, плотью или средой. Нарушители закона умом — это еретики, политические оппозиционеры, писатели, мешающие существующему строю в той точно степени, в какой они являются творцами. Преступники плоти угнетаются или истребляются на биологическом «основании»: негры, евреи, гомосексуалисты, безумцы и т. д. И наконец, большинство уголовников доведено до подобной жизни агрессией, испытанной в детстве и юности в той среде, где судьба привела их родиться.)
* * *
Вчера я только было собрался спуститься по гостиничной лестнице, как вдруг ко мне обратился дикий субъект — весь состоящий из волос и бороды, откуда торчал красный и рыхлый нос, — он завладел моим лацканом и дохнул мне в лицо винным перегаром, несшим поток страстной речи.
— Испепелить! Испепелить! — повторял он. — Да это ж только для покойников годится! Я-то всегда был за то, чтобы покойников сжигать! С покойника взять нечего. Так что, гоп! В огонь! Чисто, радикально, да и сам мужик сразу чувствует, что его ждет потом, в аду! Что, разве не так, Филомена? — завопил он, обращаясь к матери Даниэля.
Потом, внезапно снова стал серьезным, злобным, снова ухватился за меня:
— Но жечь мусор! Да это ж преступление! ТЫ что об этом думаешь, аристократ? Думаешь, сожгут его, наш мусор?
Потом вдруг недоверчиво:
— А может, ты здесь как раз по этому поводу?