Говоря это, он продвигается к локомотиву, открывая все новые вагонетки, из которых выпадают груды трупов. В полубессознательном состоянии иду за ним. Повторяя: «Надо же!» По крайней мере, я убеждаюсь, рассматривая эти груды, что Сэма там нет. Но он больше не вернется. Никогда! Все эти трупы, которых «Надо же!» вывалил к моим ногам, — все это — воплощения Сэма, они все разные, но все отнимают у Сэма всякую ценность, как мешок с бронзовыми монетами и равен, и обесценивает растраченную монету чистого золота.
«Надо же!» неистощим. Он мне обещает в следующий раз людей, вагоны с известью, чтобы поливать падаль. Если бы только не в жару! Если б только! Узнаю эту манию людишек, всегда желающих подправить судьбу. Они думают, что смешные и непостоянные, подобны ей, но не знают, каким неотменимым величием она обладает.
Поезд ушел, я остаюсь один, наедине с грудой трупов вдоль железной дороги: нагромождения раздутых животов, приоткрытые пасти, сломанные лапы, продолговатые черепа со смятыми ушами, шкуры с короткой шерстью или пушистые, всех оттенков. Скоро солнце и мухи расправятся со всем этим. Нужно держаться, держаться, обретая уверенность, что посреди разрухи, дезорганизации всего прежнего мира у меня есть особая привилегия — благодаря моему ремеслу и моей ориентации, равно ненавидимых чернью, — оставаться недвижимым на своем месте, верным своей роли зоркого наблюдателя и ликвидатора общества.
* * *
Вчерашний день был долгим, слишком долгим. Огромная мертвая свора представляла под июльским солнцем ужасную картину охоты, будила в воздухе язвящий мой мозг немой лай, жалобный и безличный.
Утром не было поезда, но прибыл бульдозер в сопровождении команды из шести человек. В ковше лежали мешки с известью. Ребята тотчас принялись за работу.
Наблюдая, как бульдозер роет правильную траншею, куда люди потом сбрасывают целые гроздья собак, я размышлял о парадоксах свалки, о том, что как бы глубоко она ни простиралась вниз, она все же всегда, по сути своей, всегда — оболочка, поверхность. В трех метрах под землей, как и сверху, лежат бутылки, тюбики, гофрированный картон, газеты, раковины улиток. Свалка похожа на луковицу, в которой идут слой за слоем, до самой сердцевины. Субстанция вещей: мякоть фруктов, плоть, тесто, краски, кремы и тому подобное — все исчезло, поглощено, съедено, высосано Городом. Свалка — этот антигород — нагромождение оболочек. Сущность погребена, форма сама становится сущностью. Отсюда несравненное богатство этой псевдосущности, которое есть не что иное, как скопление форм. Тягучее и жидкое испарилось, осталось только собрание неисчерпаемой роскоши мембран, пленок, капсул, коробок, бочонков, корзин, бурдюков, мешков, рюкзаков, ранцев, котелков, фляг, клеток, ящиков и шкатулок, не говоря уж о тряпье, рамах, полотнах, брезенте и бумаге.
Но поверхностность не единственное качество этого скопища хлама. Она поставлена на службу двойного рода. Первое свойство этой мешанины заключается в акте ограничения, разграничения, замыкания, чтобы наверняка завладеть предметом или материей, дойти до предела обладания, присвоить его себе (обладать и, значит, присвоить). И в этом смысле свалка — это скопление названий, надписей. Второе свойство — это самовосхваление. Эти надписи хвастливы, многословны, высокопарны, преувеличенны. Они восхваляют блестящие качества, несравненные добродетели, решительные преимущества какого-то предмета или материи, объясняя подробно, для чего он служит. Но так как этот объект, эта материя больше не существуют, это обладание — ничем, и декламация обращена к пустоте, становясь абсолютно смехотворной.
P. S. Но как говорил Тома Куссек о Святом Духе? Не определял ли он Слово и Пол как два его атрибута? А ветер, дыхание — как его единственную плоть?
* * *
Объект, материя в нормальном состоянии лишены признаков разложения. Кажется, для них наступает особый период, когда они триумфально въезжают в Сент-Эскобиль.
Этим утром, как и неделю назад, я был разбужен прерывистой одышкой локомотива, который «Надо же!» привел в сером рассвете. Как и неделю назад, я ждал у тупикового столба, я видел, как «Надо же!» выскочил и побежал ко мне, еще более розовый и веселый, чем в прошлый раз.
— Старик! Старик! Взгляни. Что я тебе привез!
Что он мне привез! Всем своим видом, загадочным и бодрым, он напоминал о дедушке Ноэле, дедушка Ноэль с гигантским инфернальным мешком, полным неестественных и мрачных подарков.
— Надо же! Люди возвращаются, лавочники тоже. Снова открывают магазины. А в магазинах, надо же, все, что оставалось месяц назад, сгнило, сгнило, сгнило!
Говоря это, он открывает борта вагонов, один за другим, и они блюют на насыпь всеми перестоявшимися запасами Гаргантюа. В каждом вагоне содержимое лавки. Хотите пирожных? Вот горы меренг, шоколадных эклеров, корзиночек. Неподалеку — что было в колбасной лавке: связки колбас, рубцы и ветчина. А рядом — что хранилось в мясной, в лавке субпродуктов, в бакалейной, фруктовой, но самые вонючие, самые агрессивные — это останки молочной лавки. Я уже скучаю по собакам. При виде огромной забитой своры ужас оставался на определенном уровне, и если ударял — то по сердцу. На этот раз он достиг желудка, и эта ужасная блевотина, эта рвота, вопиющая к небесам, есть не что иное, как верное и ужасное пророчество той бездны, в которую погрузится Париж, Франция в хватких объятиях врага.
ГЛАВА XII
Испепеленные Камни
Невозможно воссоздать абсолютную пустоту. Невозможно описать состояние духа французов в 1940 году — ошеломление, растерянность, отчаяние, попытки опереться на последние остатки предвоенной жизни… Понадобился год, чтобы заполнить эту пропасть, — в частности, призыв Шарля де Голля от 18 июня стал новой отправной точкой, в которой рождались новые понятия и новая ментальность: коллаборационизм, голлизм, Виши, лимиты, черный рынок, евреи, депортация, Сопротивление (сначала его называли «терроризмом», согласно официальной точке зрения). Освобождение и т. п. Сначала надо было устроить материальную сторону жизни. Для этого требовалось не меньше года, потому что первая зима была суровей прежних зим, голод и холод добавились к душевной разрухе.
Но жизнь продолжалась, она, впрочем, тоже, стала беженкой. Расстояния увеличились из-за нехватки транспорта, регионы замыкались в себе, а деревня защищалась от бедности лучше города. Богатые провинции оживали. В Провансе царил голод. Но Нормандия и Верхняя Бретань изобиловали мясом и маслом, хотя и страдали от нехватки зерновых. Жизнь в Звенящих Камнях приобрела интенсивность, не виданную прежде. Лимиты помогли фабрикам преодолеть экономические трудности. Мастерские работали с полной нагрузкой и производили одежду, которую можно было поменять на что угодно, хотя черный рынок преследовался. Сироты из Святой Бригитты выиграли от этого относительного процветания, никогда число их не было так велико, родители никогда не были до такой степени склонны сплавлять туда нежеланных детей, как в эти трудные времена. Мария-Барбара мирно царила в этом сложном хозяйстве, в окружении животных, сирот, гостей и собственных детей. Огонь в большом камине общей залы не угасал ни днем ни ночью. Ярко пылали в нем старые фруктовые деревья. Это был единственный очаг дома, если не считать, конечно, старой кухни, где распоряжалась, грохоча кастрюлями, Мелина. Гостиная походила на бивуак, там непрерывно ели, спали, работали, перемежая труд с играми и спорами. Слева от камина, спиной к окну, Мария-Барбара восседала в жестком кресле перед вышивальной рамкой, вынимая из корзинки разноцветные нитки. Она работала медленно, вдумчиво, а за ее работой внимательно следили собака, кошка и какой-нибудь восторженный сирота.