— Я? — У меня даже голос сорвался.
Излишней скромностью я не страдаю: специалист я классный. Но такая работа, как эта, случается раз в жизни. В Европе есть, по меньшей мере, дюжина людей и с большим опытом и с лучшими связями.
— А почему не ты? — спросила я.
Амитай знал о Сараевской Аггаде больше, чем кто-либо другой. Он написал о ней монографию и был бы счастлив поработать с подлинной рукописью. Амитай тяжко вздохнул:
— Последние три года сербы уверяли всех, что боснийцы — фанатичные мусульмане, и под конец, возможно, некоторые боснийцы начали им верить. Похоже, саудовцы там крупные спонсоры, а потому и отказались от услуг израильтянина.
— Ох, Амитай, мне очень жаль.
— Не волнуйся, Ханна. Я в хорошей компании. Они и немца забраковали. Я, разумеется, сначала предложил Вернера, не обижайся…
Поскольку герр доктор Вернер Мария Генрих был не только моим учителем, но и учителем самого Амитая, ведущим специалистом мира в области еврейских рукописей, то обижаться было бы глупо. Амитай объяснил, что боснийцы до сих пор точат зуб на Германию за развязывание войны, поскольку она признала Словению и Хорватию.
— ООН и американца не хочет, потому что конгресс США всегда ругал ЮНЕСКО последними словами. Вот я и подумал, что ты подойдешь, потому что у кого есть что-то против Австралии? Кстати, я доложил им о твоей высокой квалификации.
— Спасибо за высокое поручительство, — сказала я. И от всей души добавила: — Амитай, никогда этого не забуду. Я тебе по-настоящему благодарна.
— Ты отплатишь мне, если составишь хорошую документацию об этой книге, по крайней мере мы сможем издать прекрасное факсимиле. Ты ведь вышлешь мне, как можно скорее, фотографии и черновик твоего доклада?
Голос его звучал так жалобно, что мне стало стыдно за свой восторг. Однако оставался один вопрос, который я должна была ему задать:
— Амитай, а есть ли доказательства подлинности? Ты ведь знаешь, слухи во время войны…
— Нет ни малейших сомнений. Библиотекарь Караман и его начальник, директор музея, подтвердили ее аутентичность. С этой стороны твоя работа — чисто техническая.
«Техническая». Что ж, посмотрим, подумала я. Многое из того, что я делаю, является техническим: наука и ремесло — это то, чему можно научить любого человека с нормальными умственными способностями и хорошими моторными функциями. Но есть кое-что еще. Надо чувствовать прошлое, уметь его представить. Соединяя исследовательскую работу с воображением, я будто вселяюсь в мысли людей, работавших над книгой. Могу вообразить, кем они были или как работали. Вот так я добавляю несколько крупиц в сокровищницу человеческих знаний. Это то, что я в своей работе люблю больше всего. А в отношении Сараевской Аггады скопилось так много вопросов. Если бы я могла ответить хотя бы на один из них…
Я уже не могла спать, а потому натянула тренировочный костюм и вышла на ночную улицу. Здесь еще слабо пахло пролитым пивом и горелым жиром. Прошла к берегу, меня встретил чистый океанский соленый ветер. Поскольку стояла осень и была середина недели, вокруг почти никого не было. Только несколько пьяных, привалившихся к стене у клуба серфингистов, да влюбленная парочка под пляжным покрывалом. Никто меня не заметил. Я пошла вдоль полосы прибоя, ступая по отраженной в глянце песка ночной тьме, и вдруг помчалась вприпрыжку, как ребенок.
Это было неделю назад. В последующие дни хлопоты с оформлением виз, покупкой билетов постепенно похоронили чувство восторга. Волокитчики из ООН вывели из себя. Спускаясь по трапу самолета с тяжелым чемоданом, я усиленно напоминала себе, что такой работы ждала всю свою жизнь.
Не успела окинуть взглядом горы, окружившие нас, словно кромка гигантской чаши, как из автомобиля, стоявшего посередине, выпрыгнул солдат в голубом шлеме, высокий, похожий на скандинава, сграбастал мой чемодан и засунул его в багажник.
— Осторожно! — воскликнула я. — Там хрупкое оборудование!
Вместо ответа солдат схватил меня за руку, втащил на заднее сидение, захлопнул дверь и вскочил на сидение рядом с водителем. Автоматические замки громко лязгнули, водитель завел двигатель.
— У меня это впервые, — сказала я, пытаясь разрядить обстановку. — Специалисты по консервации старинных книг, как правило, недостаточно информированы о том, как следует вести себя в бронированных автомобилях.
Ни солдат, ни худой мужчина в гражданской одежде, сидевший над колесом огромного лимузина, сгорбившись и по-черепашьи втянув голову в плечи, на мои слова не откликнулись. Сквозь тонированное стекло я видела проносившийся мимо нас город с изуродованными шрапнелью фасадами домов. Автомобили подскакивали на выбоинах, оставшихся в асфальте после прохождения тяжелой военной техники, огибали глубокие ямы — напоминания о бомбежках. Машин было немного. Люди в основном шли пешком: истощенные, усталые, они запахивали на груди одежду, защищаясь от резкого ветра, поскольку весна не спешила вступать в свои права. Мы проехали здание, похожее на кукольный домик моего детства. Там отсутствовала целая стена, так что можно было видеть комнаты. Стену снес взрыв. Но, как и в том кукольном домике, в комнатах сохранилась мебель. Я поняла, что люди до сих пор умудряются там жить. Единственной их защитой были несколько кусков полиэтилена, раздуваемые ветром. На веревках, натянутых между погнутыми штырями арматуры, высовывавшейся из покореженного бетона, болталось выстиранное белье.
Я думала, что меня повезут сразу к книге. Вместо этого целый день прошел в бесконечных утомительных встречах: сначала с каждым представителем ООН, имевшим хоть какое-то отношение к культуре, затем с директором боснийского музея, потом с группой правительственных чиновников. Последние дни я почти не спала, ожидая начала работы, да еще дюжина чашек крепкого турецкого кофе, выпитого во время встреч, делали свое дело. Может, поэтому руки продолжали дрожать.
Из полицейской рации послышался треск. Неожиданно все вскочили: полиция, охрана, Саджан. Банковский чиновник поднял дверные запоры, и в помещение ворвалось еще больше охранников. В центре — худой молодой человек в полинялых синих джинсах. Бездельник из музея, похоже, это он заставил нас всех ждать. Но мне некогда было высказывать ему претензии, потому что он прижимал к груди металлический ящик. Музейщик поставил его на скамью, и я увидела, что ящик запечатан в нескольких местах сургучом и заклеен скотчем. Я подала скальпель. Молодой человек взломал печати и открыл крышку. Снял несколько листов шелковой бумаги и подал мне книгу.
II
Каждый раз, когда я работаю над редкой красивой вещью, первое прикосновение вызывает во мне странное ощущение необыкновенной силы. Это одновременно похоже на прикосновение к оголенному проводу и поглаживание темечка новорожденного.
Сто лет до этой рукописи никто не дотрагивался. У меня все было готово. Поколебавшись на секунду, я уложила книгу в пенопластовую колыбель.
Обычный человек, увидев книгу, не удостоил бы ее второго взгляда. Во-первых, она была маленькой, ее спокойно можно было читать за праздничным пасхальным столом. Переплет изготовлен из обычного материала девятнадцатого века, засаленного и потертого. Столь великолепно иллюстрированная рукопись заслуживала более роскошного переплета. Любовно приготовленное филе миньон никто не станет укладывать на бумажную тарелку. Переплетчик мог бы использовать золотой лист или серебро, возможно, сделал бы вставки из слоновой кости или жемчуга. Но эту книгу за ее долгую жизнь переплетали, должно быть, неоднократно. Только о последнем случае можно что-то сказать, поскольку сохранились документы. Произошло это в Вене в 1890-х годах. К несчастью, с книгой обошлись просто ужасно. Австрийский переплетчик сильно обрезал пергамент и снял старый переплет — то, что никто, особенно профессионал, работающий для большого музея, никогда не сделает. Невозможно сказать, какая информация пропала в тот раз. Он переплел рукопись в простую картонную обложку с совершенно неподходящим турецким цветочным орнаментом. С тех пор рисунок выцвел. Только уголки и корешок были обтянуты телячьей кожей, но они потемнели и обтрепались, обнажив серую картонную подкладку.