Во второй раз, зайдя переодеться к празднику, он услышал голоса Робина Стюарта и Тади. Он явно пришел не вовремя. Во-первых, беседа скорее всего не клеилась. Лучник говорил как-то особенно грубо, резко и напористо, надтреснутым от затаенного чувства голосом. О'Лайам-Роу услышал это; затем Тади Бой заговорил таким тоном, что принц не сразу узнал его голос, — тоном спокойным, ясным, здравым. Однако же, заметил О'Лайам-Роу, Лаймонд продолжал имитировать ирландский акцент. Он говорил довольно долго, потом Стюарт ответил, но раздражения в его голосе почти не осталось. Затем Тади произнес короткую фразу и наступила тишина. Уже становилось поздно. О'Лайам-Роу, чувствуя, что достаточно терпел ради Шотландии, открыл дверь и зашел.
Тади Бой неподвижно сидел на краешке резного сундука и со спокойным вниманием изучал лицо Робина Стюарта. Лучник, который, очевидно, только что встал со своего места, ринулся вперед и, робко и заискивающе, будто стеснительный школьник, положил руку на плечо Тади Боя. Потом, все еще не видя О'Лайам-Роу, упал на колени.
При следующем шаге О'Лайам-Роу громко топнул. Лучник обернулся. Его вытянутое лицо, осунувшееся от тягот службы и недавнего путешествия, сделалось багровым, а затем белым. Он вскочил. Устав от вялых, дурно пахнущих, плохо сдерживаемых чувств, которыми, казалось, была пропитана комната, принц Барроу прошествовал к своей стороне кровати, уселся и принялся стаскивать сапоги.
— Ах, Стюарт, не верьте ни единому слову. Ну как он уедет? Завтра — ужин у кардинала, потом — охота, потом — метание колец у короля. Уладьте-ка поскорей все дела с вашим другом Пэрисом и езжайте, ибо этот парень такой беспутный, что удержу ему нет. Но, свидетель Бог, если бы я был в здравом уме, то сам уехал бы с вами.
Одно мучительное мгновение все молчали. Потом Робин Стюарт сказал визгливо, с прежней мукой в голосе:
— Пропади оно все пропадом: надеюсь все же, что вы останетесь. За эти пять месяцев ирландцы надоели мне хуже горькой редьки. Я уж не чаю, как и развязаться с ними.
О'Лайам-Роу заметил, что Тади Бой покачал головой — ему ли, лучнику ли, было неясно. Он успел насладиться чувством исполненного долга перед тем, как дверь распахнулась и половина полка Стюарта ввалилась в комнату: друзья собирались устроить ему проводы и устали ждать, а заодно уж решили прихватить с собою гораздо более ценный трофей.
Приглашенный тоже, О'Лайам-Роу отправился вместе с ними и, наряженный в превосходный шелковый костюм пастельных тонов, пил со всеми глинтвейн и вносил свою лепту в громкий смех и дикие речи, подогреваемые кипящим вином, смешанным с имбирем и корицей. Стюарт, который истратил уже все слова, мог спокойно молчать. Тади Бою, сидевшему рядом, возможно, не давала покоя мысль о вечернем представлении: он глотнул густого, душистого вина, поперхнулся, выругался и удалился первым, едва только пажи стали созывать гостей к ужину.
По скромным послеобеденным приемам у дам О'Лайам-Роу судил о великолепном французском дворе и полагал, что постиг его вполне. Но этим вечером, когда он вступил в сверкающую огнями почетную залу, действительность попросту ошеломила его.
Он увидел всем знакомые лица, умные, породистые, с ясным челом, порозовевшие от жаркого пламени; головы беспокойно двигались, беседа не затухала, и в ушах сверкали маленькие жемчужинки или кусочки горного хрусталя. Этим вечером двор оделся в разные цвета, и яркие их переливы накладывались, переплетались, струились, подчеркивая друг друга: бархат оранжевый, коричневатый, зеленый, пепельный, желтый, малиновый, белый, золотистый, медный, фиолетовый. Сидя на своем высоком кресле, королева отстегнула белую меховую накидку, сверкающую от драгоценных камней; платье короля было все расшито золотом, а рядом с королевской четой, ожидая приказаний, стояли шут Бруске и лучники.
Все, что окружало его здесь, О'Лайам-Роу не мог не признать прекрасным: тонкий вкус, изощренный богатством, который, однако, и с меньшими расходами не сделался бы дурным; ум в таких масштабах, что ирландец вынужден был с сожалением припомнить свой давешний цинизм; изящная, уверенная, ученая беседа, полная той независимой иронии, какой он сам так кичился. Он осознал, что, погрузившись в свои теории, чуть было не проехал мимо самой заметной, самой значительной вехи, какая только могла встретиться на его пути. И несмотря на раненое самолюбие, О'Лайам-Роу честно восхищался всем, что наблюдал вокруг.
Своих соседей по столу он нашел приятными, хотя разговор и шел легкомысленный. Время для серьезной беседы еще не настало, но принцу Барроу было нетрудно заставить людей смеяться, и он вдруг решил, что не так уж важно, будут ли он потом смеяться над ним самим. Да и во всяком случае двор преклонял свой слух вовсе не к нему, а к Тади Бою.
За ужином оллава попросили спеть, и он с готовностью согласился: выглядел он непритязательно, но казался чуть-чуть умытым и достаточно трезвым. О'Лайам-Роу понравился Палестрина и пьеса под названием «Пересуды кумушек», но он не ожидал чистоты, с какой были исполнены Gen-traige, Gol-traige, Suan-traige
[35]
. В каких диких дебрях Тади Бой изучил великую музыку бардов, О'Лайам-Роу не знал, но оллав играл в строгой традиции монастырей, которые протянулись от Павии до Рота и по всей Европе распространили напевы ирландских струн. Каким бы ни был Тади Бой, оправданием ему служило это: его искусство. Знакомая музыка, безошибочно выбранная, украшала великолепную залу, словно маслом написанная картина, и О'Лайам-Роу со стесненным сердцем думал так: «Вот она, моя родина. Что бы ни случилось с ней дальше, она уже завоевала мир». Потом ужин закончился, а вместе с ним и пение — пришла пора для других забав.
И они тоже оказались приятными. В самом деле: ничто не предвещало изменений в тоне вечера, пока очередь не дошла до танца дикарей, пленных бразильцев, которых доставили с последней экспедицией и препоручили заботам главного смотрителя королевских зверинцев. Абернаси в золотом тюрбане суетился среди них, наблюдая, как его люди заталкивают в залу растерянных пленников. В развлечениях вечера, до сих пор утонченных, вдруг появилась прихотливая, причудливая нотка — не потому ли напряглось лицо вдовствующей королевы Шотландии, а Екатерина заерзала на стуле, словно предчувствуя неминуемую скуку? Придворные кавалеры, напротив, ожили. Король, слегка отстранившись от ученых, окруживших его, поймал взгляд Сент-Андре, и оба многозначительно улыбнулись. О'Лайам-Роу насчитал шестерых мужчин и одну даму, которые явно выпили слишком много. Остальные скорее всего выпили не меньше, но пока не подавали виду. Это удивило ирландца, ибо он считал, что этикет при дворе должен быть строгим чуть не до абсурда.
Для принца Барроу энергия и красота танца своеобразно дополняли прелесть окружающей обстановки, не в меньшей степени, чем до этого музыка. Танцевали только мужчины, черноволосые и нагие. Босые ноги шлепали по гладким изразцам, меднокожие тела кружились в неистовой пляске, длинные, иссиня-черные пряди касались воздетых рук, округлых и мускулистых. Пот, отливающий золотом в свете факелов, скользил по гладким ложбинкам ключицы, вдоль хребта, по выпуклым, бронзовым мышцам груди и вокруг тугой подковы ребер. Глаза, круглые и маленькие над высокими скулами, горели бессмысленным блеском.