— Если их отцы будут согласны, все легко уладится. Птолемей, я полагаю?
— Да, Птолемей непременно. И Гефестион. Я просил тебя за него прежде.
— Я помню. Гефестион, конечно.
Филипп постарался, чтобы его голос прозвучал непринужденно. Меньше всего он хотел разрушить сложившееся положение вещей, снимавшее бремя с его души, в которой навечно запечатлелись любовные картины Фив: юноша и мужчина, в котором юноша видит образец. Где-то это было в порядке вещей, но Филипп ни одного человека на свете не желал видеть облеченным такой властью над его сыном. Даже Птолемей, относящийся к мальчику по-братски и любящий женщин, имел слишком сильное влияние. И как было не тревожиться за Александра, с его поразительной красотой и тягой к юношам много старше себя? Случайная прихоть, странный каприз внезапно привлекли его к мальчику, бывшему ровесником почти что день в день. Уже несколько недель они были неразлучны. Александр, что правда, то правда, оставался непроницаем, но зато по тому, другому, можно было читать, как по раскрытой книге. Однако здесь не могло быть никаких сомнений относительно того, кто в ком видит пример. Соответственно, эту связь можно выбросить из головы.
Достаточно было тревог за пределами царства. Прошлым летом пришлось снова усмирять иллирийцев на западной границе, победа стоила Филиппу не только многих забот, горя и скандалов, но и разрубленного мечом колена, которое до сих пор заставляло хромать.
В Фессалии все складывалось удачно: он привел к повиновению дюжину местных князьков, уладил миром два десятка войн из-за кровной вражды — и все, за исключением одного-двух честолюбивых вождей, остались довольны. Но он потерпел неудачу в Афинах. Даже после Пифийских игр, на которые афиняне отказались прислать своих граждан из-за того, что он вручал там награды, царь все же не сдался. Его ставленники в один голос говорили, что афинян можно было бы образумить, если бы болтуны-ораторы не сбивали народ с толку. Афинские политики в первую очередь заботились о том, чтобы не были урезаны общественные пособия: при малейшей угрозе системе подачек не прошло бы ни одно предложение, если бы даже речь шла о спасении родины. Филократ был обвинен в государственной измене и вовремя бежал из Афин: вскоре ему вынесли смертный приговор. Филипп назначил ему щедрое содержание и обратил свои надежды на людей, слывших неподкупными, на тех, кто желал союза с Македонией, полагая, что так для Афин будет лучше всего. Они убедились, что сейчас все помыслы царя обращены к малоазийской Греции. Теперь им оставалось убедить сограждан в том, что меньше всего Филиппу нужна дорогостоящая война с Афинами, в которой — проигравший или победитель, безразлично — он предстанет врагом Эллады именно в то время, когда ему приходится укреплять тыл.
И этой весной Филипп отправил в Афины новое посольство с предложением пересмотреть мирный договор, если выдвинутые афинянами поправки будут разумны. Афиняне снарядили своего посла, старого друга Демосфена, некоего Хельгесиппа, известного в своем кругу под прозвищем Хохолок, данным из-за его длинных женоподобных локонов, уложенных на макушке и перевязанных лентой. В Пелле стало ясно, почему выбор пал на него: к неприемлемым условиям, выставленным Афинами, он присовокупил, уже от себя лично, безобразную грубость. Не было ни малейшей опасности для Афин, что Филипп перетянет его на свою сторону. Хохолок устраивал союз афинян с фокейцами, само его присутствие было оскорблением. Он приехал и уехал, и Филипп, который до этого не требовал от фокейцев ежегодной пени за разграбленный храм, дал им знать, что платить придется сполна.
Потом в Эпире, царь которого недавно умер, жадные родичи заварили свару за трон. Умерший царь едва ли был чем-то большим, чем одним племенным вождем среди множества других, и стране грозила многолетняя смута, если бы трон не поддержала чья-то всесильная рука. Филипп, видя в этом благо для Македонии, готов был посадить в Эпире своего ставленника. Впервые в жизни он удостоился благословения жены, поскольку выбрал ее брата, Александра. Филипп, впрочем, рассчитывал, что тот сообразит, чью сторону держать выгоднее, и постарается обуздать Олимпиаду, по крайней мере, он не будет принимать участия в ее интригах и может стать полезным союзником. К сожалению, дрязги в Эпире не терпели промедления, и царь не мог остаться в Пелле на встречу с философом. Хромая к своей боевой лошади, он послал за сыном и сообщил ему это. Больше он ничего не сказал. Он много лет был дипломатом, и один его глаз все еще оставался зрячим.
— Он приезжает, — сказала Олимпиада дней десять спустя, — завтра в полдень. Не забудь, что ты должен быть дома.
Александр стоял подле маленького ткацкого станка, за которым его сестра трудилась над чудесной каймой. Она не так давно овладела искусством сложного узора и страстно ожидала слов восхищения. Теперь они стали друзьями, и Александр был великодушен в своих похвалах. Но слова матери заставили его встрепенуться, как лошадь, которая навострила уши.
— Я приму его, — продолжала Олимпиада, — в зале Персея.
— Я приму его, мама.
— Ну конечно, ты должен там быть. Я так и сказала.
Александр прошелся по комнате. Клеопатра, забыв обо всем на свете, стояла с челноком в руке, переводя глаза с брата на мать. Привычный ужас исказил ее лицо.
Александр похлопал по своему блестящему кожаному поясу.
— Нет, мама, это мой долг теперь, когда отца нет дома. Я принесу извинения и представлю ему Леонида и Феникса. Потом приведу его сюда наверх и представлю тебе.
Олимпиада поднялась со своего кресла. В последнее время мальчик быстро рос, она была не намного его выше.
— Ты хочешь сказать мне, Александр, — отчеканила она, — что не желаешь, чтобы я присутствовала на приеме?
Он промолчал. Олимпиада отказывалась верить этому молчанию.
— Это маленьких мальчиков представляют взрослым их матери. Не так встречают софиста молодые ученики. Мне почти четырнадцать, я справлюсь с этим человеком сам.
Ее подбородок дернулся вверх, спина напряглась.
— Это твой отец сказал тебе?
Вопрос был неожиданным, но Александр знал, к чему она клонит.
— Нет, — сказал он, — мне не нужны слова отца, чтобы знать, что я мужчина. Я сказал ему сам.
На ее скулах выступили пятна; волосы, казалось, сами поднялись рыжей волной, серые глаза расширились. Очарованный, он тонул в их взгляде, думая, что в мире нет других столь опасных глаз.
— Так, значит, ты мужчина! И я, твоя мать, которая родила тебя, вынянчила, выкормила, сражалась за твои права в те дни, когда царь готов был прогнать тебя, как приблудную собаку, чтобы признать своего ублюдка…
Она смерила сына негодующим взглядом, как полновластная хозяйка. Он ни о чем не спрашивал, — мать хотела причинить ему боль — и этого было достаточно. Слово летело за словом, как горящие стрелы.
— Я, которая каждый день жила только для тебя с тех пор, как ты был зачат, — о да, задолго до того, как ты увидел свет солнца, которая ради тебя проходила через огонь и тьму и спускалась в дома смерти! Теперь ты переметнулся к нему, чтобы унижать меня, как деревенскую бабу. Теперь я могу поверить, что ты его сын!