— Так бывает со страху — вроде как помешанный, — объяснял другой. — Голова кругом, ноги как чужие, и земли под собой не чуешь… А вспомни, как нас на войну забирали — мамаша-то заранее чуяли, все за сердце хватались. Нас тогда в церкву собрали и на ночь заперли, чтобы кто не утек. Вот ужасти-то было — ночью в церквы! А заутра уж на станцию и по вагонам…
— Да мне помирать не страшно было — коли долг такой, чего уж… Жалко только, с бабой так ни разу и не был, не познал я, значит, жены…
— Упокой, Господи, души усопших раб Твоих, — священник приготовился перечислять имена, поднося записки к самому носу, пытаясь разобрать почерк, — на поле брани за Веру, Царя и Отечество живот свой положивших, убиенных воинов…
Стоило прозвучать первому имени, как в толпе молящихся кто-то отозвался:
— Я!
Батюшка решил было, что послышалось, и продолжал читать записки, но после каждого имени следовал все тот же короткий отзыв. Священник растерянно обернулся и увидел, что храм полон солдат. Каждый, услышав свое имя, откликался по уставу и ставил на канун свечку за упокой собственной души.
— Legion! — невольно вырвалось у старого протоиерея, и по его изборожденному морщинами лицу покатились слезы. Запинаясь и всхлипывая, он все же дочитал до конца скорбный список, почему-то произнося перед каждым именем латинское слово anima, потом, после долгого молчания, заставил себя обернуться и широким крестом осенил «убиенных». Посмертная перекличка N-ского полка была окончена. Стройный штабс-капитан с лицом, столь обескровленным, что оно было под цвет белому кресту офицерского Георгия на его груди, подошел к аналою и, едва шевеля запекшимися губами, прошептал:
— Святый отче, отслужите молебен о нашей победе.
Статный дьякон зарокотал мощной октавой ектенью «О даровании победы благочестивейшему Государю Императору Николаю Александровичу и всему христолюбивому воинству на супостаты». Кто-то из солдат хрипло подпевал, слышались и глухие рыдания. После молебна солдатские руки потянулись к батюшке — все хотели освятить свои нательные крестики, отлитые из медных и свинцовых пуль. Священник не посмел возразить и исполнил требу по полному чину.
После этого он, близоруко прищуриваясь, стал произносить слова какой-то молитвы — собравшиеся было уходить солдаты посмотрели на него с некоторым удивлением. Трудно было понять, славянская ли речь льется из уст батюшки, или это фразы чужеземной латыни. Явственно слышались родные, русские слова, только понять их смысл было невозможно. Отчетливей других звучали обрывки латинских фраз: «anima ejus» и «ego legion sum». Когда молитва закончилась, батюшка замолчал, опустив голову.
Каждый выходивший из храма являл своим обликом свидетельство мучительной гибели: у одного из спины торчал германский штык, другой зажимал рукой смертельную рану на груди, какой-то унтер с выкатившими из орбит красными глазами и багровым изъеденным ипритом лицом беспомощно крутил в руках противогаз, хрипя: «Да что же это, Господи? Как эта хреновина надевается? Что же это…»
На площади «убиенных» героев ожидал народ.
Прямо под открытым небом на длинных столах была приготовлена поминальная трапеза: высились горы блинов, отдельно стояло растопленное масло и припеки
[3]
, в больших глубоких блюдах розовела медовая кутья, поблизости — четвертные бутыли очищенной. Выходившим из храма «солдатушкам» подносили стаканы водки, офицерам — серебряные чарки. Сам губернатор поприветствовал защитников Отечества совсем по-монастырски:
— Христос Воскресе, братцы! — Те ответствовали как положено.
Кто-то из городского начальства тихо произнес:
— Вечная вам память!
Над городом плыл заупокойный звон. Многие женщины голосили. Одна крестьянка в черном платке и черной же плюшевой жакетке, видимо, вдова, недавно потерявшая кормильца на фронте, причитала:
— Ой, да на кого ж ты нас оставил-то! Ой, да кто ж глазоньки твои закрыл, кто ноженьки обмыл! И за что же мне судьбинушка така и деткам твоим сиротам! Ой, сколько ж вас таких упокойничков по Расее всей!
Солдаты выпивали молча, не морщась — словно воду. Закусывали щепотью кутьи, а кто и просто утирался рукавом гимнастерки, с шумом втягивая в себя воздух вместо закуски. Затем земно кланялись, просили у народа прощения грехов.
— Да какие на вас, детинушки, грехи? — шамкал дед, седой как лунь, с медалью на затрепанной ленточке. — Кровушкой своей все смыли.
Молоденького солдатика выносили из храма на носилках — он метался в полубреду-полуобмороке. Его растормошили, осторожно, чтоб не расплескал, поднесли стакан. Сестра милосердия, не отходившая от носилок, одобрила:
— Надо, болезный! Выпей вместо анестезии — полегчает, пожалуй.
Солдат сделал усилие, глотнул прилично, и его тут же начало рвать кровью. Проходящий офицер, увидев это, тупо отреагировал:
— При жизни не пил, а перед смертью не надышишься! Хлипкий пошел солдат. Раньше ваш брат, рядовой, нас, прапоров желторотых, учил водку пить… — И, подумав, заплетающимся языком добавил: — А все-таки гадость какая, господа! Aqua vitae
[4]
— битте дритте… Тьфу!
Мутным взглядом, пошатываясь, он оглядел стоящих рядом боевых товарищей:
— Что ж вы такие все пьяные, братцы?
Последний солдат, с перебинтованной головой, с накрепко подвязанной колючей проволокой челюстью, опирался на ближайшую от входа колонну.
— А мне бы сейчас водчонки. Ох, и напился бы! Хоть через соломинку… — шепеляво канючил он, разнимая окровавленные губы пальцами и показывая своему соседу зияющую дыру на месте выбитого зуба. Единственный из своего полка он был на удивление трезв.
Сосед ехидно поинтересовался:
— А блевать как будешь, тоже через соломинку? Дура!
Опять послышались безутешные рыдания о «заупокойных». Плач волной прокатился по толпе, перерастая в дикий рев.
II
Вздрогнув от пронзительного женского вскрика, Арсений проснулся, протер глаза. Было утро 1909 года.
Он сидел за молитвенником гуттенберговых времен. Под окном царствовал Nachtigall
[5]
— заливалось соловьями тюрингское утро. Зрение почти не различало отдельных слов в плотно спрессованном готическом тексте.
«Какой странный сон, — подумал Арсений, медленно приходя в себя. — Какой удивительный и страшный сон. Что все это может означать?»
Почему-то не выходили из головы латинские слова, произнесенные батюшкой, отпевающим мертвую гвардию: «…anima ejus…», «…ego legion sum…». Это было как наваждение: пока Арсений сомневался в их смысле, они сидели в сознании занозой. Тогда пытливый юноша открыл словарь, перевел точно: «…дута того…», «…я — легион…» и убедился в том, что школярское знание латыни не подвело.