Только через 80 лет (да и то с большого страху, спасаясь от испанской погони) английский пират Фрэнсис Дрэйк повторил Магелланов подвиг.
До конца XVI-го еще один раз обогнули землю, в XVII-м — раз пять, а всего за четверть тысячелетия до наших дней, дай бог, 15–20 экспедиций сумели вернуться домой «с другой стороны». Только теперь мореходство достигло такой степени, когда кругосветное путешествие становится нормальным. Однако следует ли отсюда, что Магеллану надлежало дома сидеть, а не рисковать без пользы?
Елизавета Петровна мне на это возразила, что ей и Магеллана жаль, а человечество вполне могло бы обождать лет 200, пока паруса и навигация улучшатся настолько, что не потребуется из 265 моряков терять в дороге 247 — и в их числе самого Магеллана (все Елизавета Петровна помнила и помнит — с ней надо ухо востро!).
Вот так сидели и толковали, причем Мишель скорее был на моей стороне, доказывал жене, что, избегая действий безумных, люди таким образом отнюдь не экономили силы для разумных; что без Магеллана и Дрэйка, возможно, и сегодня едва плавали бы у берегов…
Отчетливо вижу и теперь, 33 года спустя, ту карту, над которой спорили, и недавно писал Нарышкину, не сохранилась ли? А он мне в ответ, что, может, выслать сегодняшнюю, именно в том же масштабе и раскраске: «Это, друг Иван, в нашей с тобою истории и географии треть века — огромный срок; но не для карты мира — там за это время мало что переменилось: ну, Сахалин стал островом, да в Испанской Америке образовались Эквадор, Сальвадор, Никарагуа, Гондурас, Коста-Рика. Но истоки Нила, но оба полюса, но северо-западный проход — все это как было, так и осталось неприступным!
Жаль только, что Франклин пропал…»
Разговор у карты я отлично помню потому, что это был последний мирный разговор: прибежал какой-то офицерик, М. М. ушел с ним в соседнюю комнату, а вернулся — лица на нем не было. Оказалось, только что промчался фельдъегерь из Таганрога, остановился перепрячь лошадей, но все же шепнул знакомцу: государь Александр скончался 19 ноября.
Дальнейшее — в тумане; события следующих нескольких суток помню приблизительно, очень возможно, что меняю их местами, но вот странная черта — лучше всего память сохранила несколько мелочей, например, что 1 и 3 декабря не состоялись из-за траура театральные представления (а были у меня насчет тех спектаклей некоторые особливые планы, да все те же, отвлекающие от служения отечеству); и точно помню, что 1-го должны были давать Шаховского «Ломоносов или рекрут-стихотворец», а 3-го — в первый раз на моем веку возобновлялся «Гамлет». Шуму из-за этого «Гамлета» было, между прочим, немало, так как прежде Екатерина II строго запрещала пиесу, где неверная жена пользовалась гибелью мужа; Павел, говорят, видел в Гамлете себя, а в матушке своей — Гертруду и Клавдия в одном лице; наконец, Александру «Гамлет» напоминал об отцеубийстве, о тени Павла и прочих болезненных материях. В общем, пропали мои театральные места… и Франклин пропал…
Пойдем далее.
В первые часы и дни после получения потаенного известия я как будто увидал, почуял нечто совершенно новое, прежде не являвшееся и в мыслях, но на обдумывание времени уж не нашел; зато в Сибири, когда времени было предостаточно, не раз возвращался я к тем самым дням, и теперь вот что хочу излить на бумагу.
Тайна, кругом потаенные шепотки, тайные сборища…
Генерал-губернатор Голицын узнает о смерти императора в те же часы, что и мы, хотя даже ему не полагалось знать прежде Петербурга.
И тем более, что не может никому объявить. В Екатеринин день прикидывается больным и посылает адъютанта с поздравлениями нескольким главным московским Катеринам. Однако балы запретить не может до объявления официального траура, и я прихожу на один раут: вижу, что полицмейстер знает, и вице-губернатор знает — лица у обоих длинные, — и всеведущий Александр Яковлевич Булгаков, конечно, уж пронюхал. Но все эти почтенные лица, как я позже удостоверился, за редчайшими исключениями, таились друг от друга, а от всех таился преосвященный Филарет, знавший главную тайну, что в Успенском соборе (как и в петербургских присутственных местах) хранится с 1823 года конверт, запечатанный Александром: российский престол наследует Николай мимо Константина…
И если глянуть шире, не только на Москву тех дней, но на всю Россию тех дней и лет, — что же увидим?
Прежде всего — Главное тайное общество, ей-ей, почище всех наших, взятых вместе: разумею — верховную власть. Вот вам логическая цепочка, причем далеко не вся: царь Александр хочет будто бы перемен и, действительно, велит подготовить конституцию — о том знают единицы (нашим рассказывали Вяземский, Николай Тургенев). Казалось бы, зачем при такой репетиции большого всероссийского сюрприза заводить военные поселения? Оказывается, и тут был секретный план, неизвестный даже министрам, — еще один «заговор сверху» (об этом я кое-что узнал недавно, но расскажу после, если успею). Еще одна тайна.
Отречение: в 1819-м, оказывается, Николаю сообщено, что он наследник, и Константин вскоре напишет отречение, но о том почти никто не извещен, страна не извещена, да и сами царские братья, хотя и знают, все равно как бы и не знают — государственная тайна для самих себя?
Но и это не все: царь знает о нашем тайном союзе, причем сведения имеет явно преувеличенные, а при том прикидывается, будто вообще ничего не знает, и мы почти верим, что он не знает, но ошибаемся…
Наконец, собственные разговоры Александра об отречении, и — чем дьявол не шутит — только ли разговоры?
В общем, наверху постоянно был, так сказать, заговор наизнанку. Чем больше я думаю над царскими делами, тем более нахожу удивляющее сходство с нами, нашим комплотом.
Ты скажешь, Евгений, что это тривиальность; что, борясь с мятежниками, правительство должно действовать еще более секретно, чем они: все так, тривиально! Но слыханное ли дело, чтобы одновременно, во дворце и в подполье, царь и цареубийцы в глубочайшей тайне друг от друга готовили конституционные проекты, дабы осчастливить Россию?
Ты скажешь: да ведь декабристы это дружба, благородство, а наверху — злоба, подозрение… И я снова воскликну: так! Да не так!
Ведь о том, как мы сами себя вдохновляли, обмениваясь миражами, я толковал несколько страниц назад… И вот еще вспомнил эпизод: за год примерно до бунта приехало к нам в Москву петербургское, так сказать, начальство по тайному обществу, а именно Евгений Оболенский, и собрались Нарышкин, Семенов, Колошин, и в разговоре тогда сильно воодушевились, и уж толковали не о смене власти (это дело ясное, решенное!), а об устройстве страны через месяц, через год после революции.
И я было зажегся, но потом — характер ведь мой знаете — опамятовался, и при всей сурьезности беседы взял да и мигнул Евгению: мол, прикидываешься, будто не знаешь, что ничего не готово; что, дай бог, лет через десять будем в силах. Оболенский, однако, на мое мигание осерчал и, когда разговор отвлекся, шепнул:
— Что ты, Иван Иванович, не понимаешь?