Книга Большой Жанно, страница 58. Автор книги Натан Эйдельман

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Большой Жанно»

Cтраница 58

Приводили под арестом около 600 человек, да еще призывали пожалуй что две тысячи свидетелей. Из арестованных человек десять были доносчики, которых везли под охраной для виду и как ценный товар; половину взятых отпустили без всяких последствий (кроме немалого испуга!), а около трехсот наказали.

Из этих трехсот половину сослали на Кавказ, или прямо под надзор, или вменили крепость в наказание. Осудили же Верховным уголовным судом 122 обвиняемых, поделенных на 11 разрядов.

Вот среди этих-то главных злодеев оказались семь князей, два графа, три барона, по чинам же — три генерала, 23 полковника и подполковника.

Теперь решайте-ка задачку, которую я именую «ростопчинской». К нам довольно скоро, кажется еще в каторге, дошла знаменитая острота графа Федора Васильевича Ростопчина, умершего в Москве как раз зимою 26-го года. По моей версии, Ростопчин сказал неотлучно сидевшему у его постели Александру Яковлевичу Булгакову (веселому собеседнику моему, а потом — проклинателю, приятелю Тургеневых и др.) — так вот умиравший Ростопчин высказался, узнав о нашем мятеже: «Во Франции понимаю революцию: сапожники захотели в князья. В России — не понимаю: князья — в сапожники!» (Интересно, вы в таком же виде знаете это изречение или иначе как-то?)

Задачка ростопчинская — занятная! Российскую чернь, бедноту, крепостных людей поднимет только обман, какой-нибудь призрак Петра III, Константина и проч., а поднимать — выходит, дело таких людей, которые все уж имеют. Разве не были бы Волконский, Пестель годам к 50-ти полными генералами, корпусными командирами или — в Государственном совете? Даже я, грешный, если верить Ростовцеву и Корфу, — непременно уж действительный статский, а то и выше. Ладно.

Когда мы ростопчинскую задачу обсуждали (вспомнил, в Чите это было!) — то Андрей Иванович Борисов сказал, что вообще никакой задачки или загадки тут не видит: просто благородные, просвещенные люди восстали против рабства, и это очень естественно! По его мнению, куда большая задача — отчего в других странах графы, князья, лорды, просто дворяне — люди, воспитанные в благородных правилах, — так мало и так редко восстают против своих прав и привилегий. У Борисова 1-го выходило, что российское дворянство еще очень слабо поднялось против властей — что можно было бы ожидать большего; и так зарапортовался, что уж не мог объяснить — отчего Николай, Константин или генерал Сухозанет не поют Марсельезу и не декламируют пушкинский «Кинжал»?

Конечно, в словах Андрея Ивановича была своя мысль — но, может быть, уже обостренная его начинавшейся болезнью?


Борисов 1-й, Андрей Иванович, вместе с братом Петром Ивановичем — создатели Общества соединенных славян, были причислены к 1-му, тяжелейшему разряду. Ив. Ив. Пущин с уважением и глубокой печалью говорил мне не раз об их уме, доброте, взаимной любви и гибели: у Борисова 1-го еще на каторге и особенно на поселении проявились признаки душевного расстройства. В тот день, когда скончался Борисов 2-й, старший брат убил себя.

Это было незадолго до амнистии, в 1854 году.


Однако я отвлекся опять: наверное, очень уж неохота, Евгений, в тюрьму идти — да придется. Как это пелось у нас?


Уж как пал туман на Неву-реку,

Крепость царскую, Петропавловску.

Не дав и осмотреться, потребовали к государю. Встреча наша, первая и последняя, прошла для меня спокойнее, нежели для батюшки вашего.


И. Д. Якушкину генерал Левашов на первом же допросе грозил пыткою, а когда император Николай потребовал назвать сообщников, состоялся следующий диалог. «Я дал слово не называть никого», — сказал Якушкин.

Разъяренный государь воскликнул: «Что вы мне с вашим мерзким честным словом!»

«Назвать, государь, я никого не могу».

Мой отец сообщает далее в записках: «Новый император отскочил три шага назад, протянул ко мне руку и сказал: «Заковать его так, чтобы он пошевелиться не мог».


Меня ввели в небольшую комнату с окном на Неву, посадили на диван, перед которым за небольшим столом сидел генерал Левашов. Он в изумлении воззрился, а я поклонился с улыбкой и — ей-богу, хотите верьте или не верьте — чуть не пропел:


Bonjour, monsieur! Потише —

Поводьем не играй —

Вот я тебя потешу!..

A quand l'equitation?


В Лицее «мы, — вспоминал Ив. Ив. Пущин в своих известных «Записках о Пушкине», — стали ходить два раза в неделю в гусарский манеж, где на лошадях запасного эскадрона учились у полковника Кнабенау, под главным руководством генерала Левашова, который и прежде того, видя нас часто в галерее манежа во время верховой езды среди гусар, обращался к нам с приветом и вопросом — «A quand I'equitation?» — то есть когда мы начнем учиться ездить? Он даже попал по этому случаю в куплеты лицейской песни».


«Это вы, — воскликнул Левашов, — боже мой, как хорошо сидели в седле, ей-богу, лучше всех! И отчего — в штатском?»

Я действительно на тех лицейских уроках смотрелся в седле недурно, и это сыграло не последнюю роль, что после окончания Лицея воспитанник Пущин попросился в гвардию.

Теперь же, в Зимнем дворце, ход мыслей Василия Васильевича мне был ясен: «Если ты, Пущин, так хорошо ездишь, — то зачем же бунтовать?»

Тут вошел государь, я встал — он долго меня рассматривал, потом бросил Левашову: «Не помню!» Генерал объяснил, что я — из Лицея и конной артиллерии.

— Отчего же в статском?

Я благоразумно не стал припоминать, как подал в отставку после резкого выговора, полученного от великого князя Михаила Павловича по поводу темляка, не по форме завязанного (позже обнаружилось, кстати, что и Михаил забыл о моем эффектном уходе из гвардии, что, признаюсь, вызвало у меня некоторую досаду: я-то желал бросить им эполеты в лицо — а они и не заметили! Ладно.).

Императору я сообщил, что почувствовал тяготение к гражданским делам, что там понимал свою пользу. Однако царь явно не понимал, не верил: «Нет, так из гвардии не выходят, наверное, штучки, заговоры, лицейские глупости! Вас, господа, изрядно разбаловали — ведь ни розги, ни палки?»

Я подтвердил, что в Лицее телесных наказаний не существовало.

— А меня с братом, — воскликнул Николай и вдруг засмеялся: — нас до 13 лет генерал Ламздорф лупцевал тростью по рукам, да как лупцевал! А матушка еще подозревала, что он нас балует.

Николай еще что-то говорил против Лицея, но я в эти минуты впервые нашел прием, который немало помог мне впоследствии переносить подобные сцены без унижения и злости: вдруг ясно вообразил, что не он, а я допрашиваю. Царь на моем диванчике сидит, а протокол пишет ну хотя бы тот же Левашов. (Ох, как по-российски! Кажется, Мирович, когда его граф Григорий Орлов спрашивал, чего он хотел, отвечал, что хотел — на месте Орлова быть, а Орлов чтоб отвечал на вопросы Мировича!)

И так мне смешно сделалось, что царь заметил и спросил, чему улыбаюсь?

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация