Уже на Макс-Хальбеплац я почувствовал, что Лео вовсе и не собирается вести меня в Брезен или Нойфарвассер. Этот пеший переход с самого начала мог иметь конечной целью только кладбище Заспе и крепостной ров, в непосредственной близости которых располагалось современно оборудованное полицейское стрельбище.
С конца октября и до конца апреля трамваи пляжных линий ходили только раз в тридцать пять минут. Когда мы оставили позади последние дома пригорода Лангфур, навстречу нам попался моторный вагон без прицепа. Сразу же после этого нас обогнал тот трамвай, который на стрелке Магдебургерштрассе его дожидался. И уже перед самым кладбищем Заспе, где была установлена вторая стрелка, нас сперва со звоном обогнал трамвай из города, потом мимо нас прошел встречный, который давно уже дожидался, как мы могли разглядеть сквозь туман, потому что из-за плохой видимости он зажег влажно-желтый передний фонарь.
Покуда Оскар еще сохранял перед глазами сумрачно плоское лицо вожатого со встречного трамвая, Лео стащил его с асфальтовой дороги в рыхлый песок, уже свидетельствовавший о близости прибрежных дюн. Кирпичная стена правильным квадратом обступала кладбище. Калитка на южную сторону, вся в ржавых за витушках, лишь делала вид, будто она заперта, и легко пропустила нас внутрь. К сожалению, Лео не дал мне времени пристальней рассмотреть покосившиеся, готовые упасть или уже шлепнувшиеся ничком могильные камни, сделанные по большей части из грубо отесанного сзади и с боков, а спереди отполированного черного шведского гранита либо диабаза. Пять или шесть убогих, окольным путем угодивших сюда сосен только и составляли зеленый наряд кладбища. Матушка, еще при жизни, из окна трамвая отдавала этому запущенному уголку предпочтение перед всеми прочими тихими местами. Но теперь она покоилась в Брентау. Там земля была плодородней, там росли вязы и клены.
Через распахнутую, без решеток, калиточку в северной ограде Лео вывел меня с кладбища, еще прежде чем я успел освоиться среди этого меланхолического запустения. За оградой мы сразу очутились на ровной песчаной почве. Дрок, сосна, кусты шиповника отчетливо плыли к берегу в бурлящем вареве тумана. Оглянувшись на кладбище, я тотчас заметил, что часть его северной стены свежевыбелена.
Перед этой стеной, что выглядела как новая и была ослепительно яркой, будто смятая рубашка Лео, сам Лео вдруг засуетился, начал делать напряженно большие шаги, судя по всему он считал их, считал громко и так думается Оскару и по сей день на латыни. Еще он пропел текст, который, надо полагать, выучил в семинарии. Метрах примерно в десяти от стены Лео приметил какое-то место, положил почти рядом со свежепобеленной и, на мой взгляд, восстановленной штукатуркой кусочек дерева, причем делал все это левой рукой, а правой сжимал патронную гильзу, наконец после длительных поисков и обмеров он поместил возле куска дерева ту пустую, несколько суженную впереди металлическую емкость, которая некогда заключала в себе свинцовое ядро — до тех самых пор, пока некто, согнув указательный палец, искал, куда нажать, не со рвавшись раньше времени, после чего отказал свинцу от дома и настоял на чреватом чьей-то смертью переезде.
И вот мы стояли и стояли. Лео Дурачок пускал слюни, тянущиеся нитями. Он сложил перчатки, пропел еще что-то на латыни, потом смолк, поскольку поблизости не сыскалось никого, кто мог бы, как и положено в литургии, петь с ним на пару. Далее он повернулся, с досадливым нетерпением глянул поверх стены на Брезенское шоссе, всякий раз наклоняя голову в ту сторону, когда трамваи, по большей части пустые, пережидали на разъезде, звонками уклонялись от столкновения и увеличивали дистанцию между собой. Может быть, Лео поджидал людей, постигнутых горем, но ни пешком, ни на трамвае не приехал никто, кому Лео своей перчаткой мог бы выразить соболезнование.
Один раз над нами пророкотали заходящие на посадку самолеты. Мы не подняли глаз, мы вытерпели рев моторов, мы не желали удостовериться, что, мигая бортовыми огнями на кончиках крыльев, заходят на посадку три машины типа «Юнкерс52».
Вскоре после того, как моторы оставили нас в покое — тишина была столь же мучительной, сколь белой была ограда против нас, — Лео, засунув руку себе под рубашку, извлек оттуда нечто, сразу очутился рядом со мной, сорвал свое воронье одеяние с Оскаровых плеч, рванулся в направлении дрока, шиповника, прибрежных сосен к берегу и в своем рывке отчаянным, рассчитанным на очевидца жестом выронил что-то из рук.
Лишь когда Лео исчез окончательно — он призрачно мелькал среди равнины, пока его не поглотили молочные, липнущие к земле полосы тумана, — короче, лишь оказавшись в полном одиночестве на пару с дождем, я схватил торчащий из песка кусочек картона: это была карта из колоды для ската, это была семерка пик.
Через несколько дней после встречи на кладбище в Заспе Оскар повстречал свою бабушку Анну Коляйчек на Лангфурском воскресном базаре. С тех пор как у Биссау упразднили таможенный и пограничный контроль, она снова могла возить на рынок яйца, масло, капусту и зимние сорта яблок. Люди покупали охотно и помногу, ибо предстоящее в ближайшем будущем введение продуктовых карточек побуждало их делать запасы. Завидев бабушку, прикорнувшую за своим товаром, Оскар ощутил на голой коже под пальто, под пуловером, под маечкой прикосновение игральной карты. Поначалу, когда кондуктор предложил мне проехать даром и я возвращался в трамвае домой от Заспе к Макс-Хальбеплац, мне хотелось разорвать эту семерку пик.
Но Оскар не стал рвать карту. Он передал ее бабушке. Завидев его из-за кочанов своей капусты, бабушка чуть не испугалась. Может, она про себя подумала, что Оскар никогда не приходит с добром. Потом, однако, она подозвала трехлетку, полу скрытого за корзинами с рыбой. Оскар не сразу откликнулся на ее зов, сперва он разглядывал живую треску, лежавшую на мокрых водорослях рыбину почти в метр длиной, хотел еще полюбоваться на мелких рачков из Оттоминского озера, которые десятками, уже сидя в корзине, все еще прилежно разучивали рачий способ передвижения, потом и Оскар, его разучивая, приблизился к бабкиному лотку спиной своего матросского пальтишка и лишь тогда продемонстрировал ей свои золотые пуговицы, когда налетел на деревянные козлы у нее под прилавком, отчего яблоки покатились врассыпную.
С горячими, обернутыми газетной бумагой кирпичами заявился Швердфегер, подсунул их под юбки моей бабушки, как и всегда выгреб клюшкой холодные, проставил палочку на шиферной доске, которая на нем висела, перекочевал к следующему лотку, и тогда моя бабушка протянула мне блестящее яблоко.
А что мог Оскар предложить бабушке, раз она дала ему яблоко? Сперва он протянул ей карту, потом патронную гильзу, которую точно так же не пожелал оставить в Заспе. Долго, с недоумением разглядывала Анна Коляйчек эти два столь различных предмета, но тут губы Оскара приблизились к ее хрящеватому старушечьему уху под платком, и, забыв про всякую осторожность, я прошептал, вспоминая розовое, маленькое, но мясистое ухо Яна с длинными, красиво вырезанными мочками: «Он лежит в Заспе», — и ринулся прочь, опрокинув на бегу тачку с капустой.
Мария
Покуда история, во всеуслышание извергая важные сообщения, будто хорошо смазанный экипаж катилась, плыла, летела, завоевывая дороги, водные магистрали, воздушное пространство Европы, дела мои, сводившиеся к неустанному разбиванию детских лакированных барабанов, шли плохо, шли ни шатко ни валко, вообще не шли. Покуда другие расточительно разбрасывали вокруг себя дорогой металл, моя очередная жестянка снова подошла к концу. Правда, Оскару удалось спасти из здания Польской почты новый, почти без царапин барабан и тем придать хоть какой-то смысл ее обороне, но что значил для меня, для Оскара иными словами, жестяной барабан господина Начальника-младшего, когда в свои лучшие времена я тратил от силы два месяца, чтобы превратить жесть в металлический лом.