Когда я опустился на скамью рядом с приятелем, которому Инга расцарапала лицо, от меня еще пахло луговым сеном. А в поезде до Бад-Кройцнаха, увозившем наши мешки с добычей, Конго не переставал добродушно ухмыляться, однако никаких скабрезностей он себе не позволил.
По сей день то поспешное расставание тяготит меня. Куда было торопиться? Словно я чего-то испугался и убежал. Ведь поезд пришлось ждать еще долго. Бесполезное время.
С запозданием говорю себе: не лучше ли было бы, вновь почувствовав голод, опять уложить ту, кого звали Ингой, на соседнюю копну?
И зачем вообще нужно было возвращаться в бедный калориями Саар? Ведь ты бы даже смог постепенно сродниться с холмистым Хунсрюком, этим Богом забытым и таким католическим краем, раз уж он сумел послужить темой для популярного телесериала.
Твой приятель Конго уехал бы и без тебя, тем более что он запасся провиантом в виде картошки, белокочанной капусты, сыра и платы за твою хиромантию; к тому же он, не навоевавшись вдосталь, все равно хотел податься в Алжир или Марокко, чтобы подохнуть там во славу Grande Nation.
Что же до крестьянки, хозяйки подворья, то время от времени ты гадал бы ей по руке, делал благоприятные предсказания, чем обеспечил бы женщине спокойный сон и счастливое разрешение от бремени. А если бы однажды у ворот подворья объявился пропавший в России хозяин… Поздний возвращенец… На улице, за дверью…
Дальше пробелы, обрывы кинопленки. Ничего похожего на новые любовные победы или интрижки. Только время года будто замерло без движения: весна сорок шестого.
Я непрерывно скитаюсь, то еду в Везербергланд, то оказываюсь в Гессене, на самой границе американской оккупационной зоны, затем вполне легально попадаю к британцам в Гёттинген, предварительно несколько дней пожив и отъевшись под Нёртен-Харденбергом у еще одного приятеля, крестьянского сына, страдавшего небольшим дефектом речи.
Но копна сена больше нигде не подворачивалась, заработать удачным гаданием по руке тоже не получалось. Только беспокойные скитания, нежелание где-нибудь осесть. Впрочем, там и сям приходилось оформлять полицейскую регистрацию места жительства, хотя бы ради самого необходимого — продовольственных карточек.
Зачем я попал в Гёттинген? Уж, во всяком случае, не ради университета. Да и на что он мне, если у меня нет аттестата зрелости? Ведь с тех пор, как мне исполнилось пятнадцать, в школу я больше не ходил. Учителя отпугивали меня, что впоследствии подтвердилось многими страницами моих рукописей, на которых фигурировали такие персонажи, как учительница начальных классов фройляйн Шполленхауэр из главы «Расписание уроков» романа «Жестяной барабан» или учитель физкультуры Малленбрандт из новеллы «Кошки-мышки», а еще страдалец Старуш, гимназический штудиенрат из романа «Под местным наркозом», и, наконец, бездетная супружеская пара, учителя Харм и Дёрте из повести «Головорожденные, или Немцы вымирают»; педагоги всегда давали мне достаточно материала. Даже пьеса под названием «Тридцать два зуба» посвящена не только гигиене, но и педагогическому безумию.
Вместо школьных занятий меня учили, как быстро разобрать карабин К-98, вновь собрать его и изготовить к стрельбе, я научился управлять установщиком взрывателя на восьмидесятивосьмимиллиметровой зенитке, а в качестве артиллериста — обслуживать танковое орудие; муштрой вбили умение мгновенно найти укрытие, маршировать строем и привычку на любой приказ тотчас отвечать «есть»; потом я научился «доставать» еду, чуять опасность, то есть избегать «цепных псов» из полевой жандармерии, выносить вид растерзанных трупов и повешенных солдат; я быстро обучился страху, от которого мочился в штаны, умел спать стоя, спасаться фантазиями, воображать без масла, мяса, рыбы и овощей вкуснейшие супы или жаркое, приглашать к столу гостей из разных эпох, я наловчился гадать по руке, и только от аттестата зрелости, который позволил бы поступить в университет, меня отделяла непреодолимая пропасть.
И тут на подходе к гёттингенскому вокзалу — а я любил ошиваться вблизи оживленных вокзалов — я встретил одноклассника, с которым мы учились вместе в невозвратно далеком прошлом. Не помню, сидел ли я рядом, стояла ли его парта впереди моей или позади, было ли это в «Конрадинуме», в гимназии Святого Петра или Святого Иоанна.
Он заговорил со мной, сказал, видимо, что-то дельное, поэтому я отправился с ним по городу, в общем-то пощаженному бомбежками; пошли туда, где во времянке для восточных беженцев ютился он с матерью, но, к сожалению, без взрослой сестры.
Так называемые «ниссеновки» — бараки под выгнутыми дугой крышами из листовой стали — выстроились в ряд, между ними сохло на веревках белье. Обед состоял только из крупяного супа с редкими ленточками капусты. Мне выделили раскладушку. Старший сын женщины погиб в боях под Монтекассино, мужа арестовали русские, отправили сначала в Диршау, потом еще куда-то; теперь он считался пропавшим без вести. Единственный сын заменял ей все утраты.
Через несколько дней я дал этому однокласснику, уверявшему, будто он сидел рядом со мной на одной парте, уговорить меня пойти в специальную гимназию, открытую для тех, кто готов усердной зубрежкой наверстать упущенное, воскресить то, что сгинуло за минувшие годы. Он убеждал меня, что там можно опять всерьез взяться за учебу, даже нацелиться на аттестат зрелости. Наверное, ему хотелось вновь обзавестись настоящим школьным портфелем, пусть даже из искусственной кожи, да ведь и у меня через плечо висела только холщовая котомка-«сухарка». По его словам, без аттестата человек неполноценен. Дескать, сейчас так обстоит дело со многими. «Пойми же, наконец! Без аттестата ты — ничто!»
Но я сумел выдержать не больше одного-единственного занятия. Первым уроком была латынь. Это еще куда ни шло. Латынь — она и есть латынь. Но вторым уроком значилась история, некогда мой любимый предмет. Ее материки, поделенные знаменательными датами на весьма обширные пространства, имели немало белых пятен, где могла развернуться моя фантазия, заселяя их вымышленными персонажами, которые носили преимущественно средневековые костюмы и вели бесконечные войны. Что такое человек? Не что иное, как частичка, участник массовки, одно из действующих лиц, яркий камешек в мозаике истории. Я сам, усевшись за школьную парту, ощущал себя чем-то вроде цветного шара, которым играют на бильярде.
Многое из той поры моих странствий забылось: например, количество учеников, оставшихся после латыни на урок истории, — все они были старше нас обоих на несколько военных лет; зато преподавателя истории я вижу совершенно отчетливо, словно можно рукой дотянуться: малорослый, жилистый, короткая стрижка «ежиком», без очков, но с галстуком-бабочкой, он расхаживал между рядами парт, затем резко повернулся на каблуках, будто внезапно услышал приказ Мирового духа. И начал урок классическим вопросом: «На чем мы остановились?» — чтобы тут же ответить самому себе: «На Эмсской депеше».
Наверное, это соответствовало учебной программе. Но мне не хотелось останавливаться на Бисмарке и его махинациях. Какое мне дело до тысяча восемьсот семьдесят первого года?
Мой ускоренный курс по тому предмету, который называется войной, был гораздо свежее. Он закончился лишь позавчера.