Иногда я отваживался заглянуть в соседние мастерские, где мог увидеть, допустим, странного праведника по имени Йозеф Бойс, который слыл гением, но был всего лишь одним из студентов Эвальда Матаре; кто бы тогда подумал, что позднее Бойс до недостижимых высот взвинтит цены на искусственный мед, масло и войлок.
Совершал я короткие визиты и в «зверинец» Отто Панкока, где обитали без особого присмотра молодые таланты и где, словно члены семьи, толпились цыгане. Там никто не носил белых халатов.
В классе скульптора Энзелинга, давшего мне некогда лапидарный и дельный совет по трудоустройству, я столкнулся с Норбертом Крике, который, подражая своему наставнику, превращал живых голых девушек в голых девушек из гипса до тех пор, пока спустя всего несколько лет не пресытился наготой и не стал изготовлять декоративные проволочные фигуры в духе нового времени.
Всюду появлялись гении, не понимавшие, что весь «модерн» от Арпа до Цадкина был уже музейным. Его эпигоны без зазрения совести выдавали себя за уникумов.
Не пытался ли и я взять разбег для взлета в надземные выси? Или же я утолил свой острый эстетический голод, а теперь довольствовался тем, что отныне кормушка обещала всегда быть хотя бы наполовину полной?
Наверное, профессиональная подготовка в виде работы над неподатливым камнем уберегла меня от претензий на гениальность. Да и Магес, происходивший из семьи пфальцских каменотесов, держал меня на коротком поводке. И еще меня подгоняло довольно заурядное качество, которое все же занимает одно из первых мест в реестре немецких добродетелей, — усердие.
Проживал я по-прежнему в не имеющей дневного света десятиместной комнате приюта «Каритас» в районе Ратер-Бройх, однако моим настоящим домом стала просторная студенческая мастерская с ее выходящими на север высокими окнами, с запахом глины, гипса и мокрых тряпок. Со времен работы камнерезом я привык вставать спозаранок, поэтому первым становился к скульптурному станку и зачастую лишь последним закрывал мокрыми тряпками фигуру, над которой работал. Да и где еще мог я побыть наедине с самим собой хотя бы несколько часов? А так все мои десять пальцев были заняты податливой массой, глиной. Это было похожим на счастье.
Лишь так можно объяснить то обстоятельство, что по субботам перед закрытием академии я приотворял нижнее окно на застекленном фасаде, чтобы воскресным утром пробраться в мастерскую, для чего приходилось карабкаться по фасаду, выложенному горбатым природным камнем.
Это кажется делом рискованным и напоминает сцену из приключенческого кинофильма: страсть заставляет героя карабкаться по стенам, подобно Луису Тренкеру, преодолевающему северную стену Эйгера. Однако мастерские скульпторов, а также мастерские, где изготовлялись отливки из гипса и бронзы, находились на первом этаже, так что мое воскресное скалолазание было делом несложным; да и не мной был изобретен этот способ проникновения внутрь здания, я лишь неумеренно часто пользовался им. Впрочем, это никого не возмущало. Даже управдом делал вид, будто ничего не замечает.
К середине первого семестра я уговорил мою партнершу по танцам из «Лёвенбурга» лазить по воскресеньям в академическую мастерскую вместе со мной; мастерская плохо отапливалась, но я включал обогреватель-рефлектор, и девушка позировала мне на деревянном вращающемся помосте. Она привязалась ко мне, а потому покорно лазила по стене и позировала, хотя и не совсем безропотно.
В отличие от домохозяйки, которая позировала нам по будням и чье пышное тело вполне соответствовало идеалам французского скульптора Аристида Майоля, а также моего профессора, моя партнерша по воскресным танцам, застывшая в контрапосте и подрагивающая от озноба, была весьма худощавой. Несмотря на чуточку кривоватые ноги и излишнюю зажатость, она была по-своему хороша собой.
Нервная и впечатлительная, она могла расплакаться, когда уставала от долгого стояния в одной и той же позе. Если она начинала капризничать, я подбадривал ее виноградной глюкозой. Кудряшки на ее голове и лобок рдели рыжинкой.
Так себялюбиво относился студент с моим именем к своей первой свободной скульптуре. Сразу после работы и спуска по фасаду — в мастерской мы никогда не позволяли себе любовных утех — мы отправлялись трамваем в Графенберг, где до полуночи царил рэгтайм. Моя субботняя натурщица становилась партнершей по танцам, легконогой и послушной.
Ее пропорции — как же звали ту девушку, Элизабет? — угадывались в нескольких скульптурных эскизах; один из них — «Обнаженная с яблоком» — сохранился в виде гипсовой модели, с которой позднее была изготовлена бронзовая отливка. Отталкиваясь от своих нелегальных эскизов, я приступил под присмотром обычно ворчливого профессора в берете к работе над первой большой, примерно метровой скульптурой улыбающейся девушки.
Совершенно непохожая на пухлые модели Майоля, она стояла, прогнувшись и опустив руки. Магес не возражал. Во времена нацизма он приобрел известность военными памятниками и скульптурной композицией из двух мускулистых гигантов на берлинском Олимпийском стадионе; моя невысокая девушка ему понравилась. Более того, зимой сорок девятого — пятидесятого года эту девушку с несколько глуповатой улыбкой и такую же небольшую женщину с подчеркнуто широкими бедрами, изготовленную моей сокурсницей Трудой Эссер, назвали лучшими работами семестра, после чего фотографии обеих скульптур опубликовали в ежегодном отчете академии. Снятая фронтально, застывшая в дерзком контрапосте гипсовая фигура была подкрашена, отчего выглядела отлитой из бронзы. Улыбающаяся девушка занимала целую страницу в брошюре с ежегодным академическим отчетом.
Тогдашняя публикация не показалась мне примечательным событием, лишь при ретроспективном взгляде она приобретает определенное значение, ибо при жизни мамы — она умерла от рака в пятьдесят четвертом — это было единственным документальным свидетельством того, что я действительно профессионально занимаюсь искусством. Мама, с опаской относившаяся к моим «сумасбродствам» и, как она выражалась «витанию в облаках», но слепо верившая в сына, теперь имела на руках реальное доказательство его способностей, которым можно было с оправданной гордостью похвалиться перед родственниками и соседями: «Глядите, как отличился мой сынок..»
Вероятно, эта единственная фотография стала для мамы своего рода иконой. Ах, если бы я мог предложить для показа больше, что-нибудь посимпатичнее. Но мои рисунки кистью и пером казались ей слишком мрачными, страшными. Позднее я по ее просьбе занял у моего друга Франца Витте масляные краски и вполне реалистично написал на загрунтованном пресс-шпане букет маминых любимых астр — моя единственная картина маслом.
Родители уже два года занимали небольшую, но хорошо отапливаемую двухкомнатную квартиру, которую им предоставила буроугольная шахта «Фортуна Норд»; в деревне Оберауссем проживало много осевших здесь шахтеров. Потихоньку, вещь за вещью подбиралась мебель.
Когда я наведывался к родителям — обычно без предупреждения, экспромтом, — то обнаруживал академическую брошюрку на столике возле кушетки. Мама открывала нужную страницу, будто предчувствуя мой приезд. Она возлагала большие надежды на сына, который теперь получил определенное признание, а следовательно, давал ей повод для новых чаяний.