Поражение на «выступе» все еще тяготило Вашингтон, хотя Монтгомери, Брэдли и их соратники фланговыми ударами в основание «выступа» взяли в клещи его переднюю часть. Требовались более энергичные национальные усилия. После того как в начале января Стимсон и Форрестол написали президенту совместное письмо, требуя всеобщего призыва на военную службу (который быстро окрестили биллем «работа или война»), чтобы добиться максимальной мобилизации живой силы, Рузвельт попросил конгресс одобрить этот законопроект не только в целях мобилизации, но также для того, чтобы убедить военнослужащих на фронте, что страна принимает все возможные меры для исключения переговоров о мире с противником. Президент также попросил конгресс одобрить законопроект, позволяющий привлечь к военной службе 4 миллиона человек. Президентский проект бюджета на 1946 финансовый год предусматривал лишь незначительное снижение расходов по сравнению с гигантской суммой 1945 года — явный признак, что администрация ожидала упорной, затяжной войны с Японией.
Обращение президента о положении в стране содержало девять тысяч слов — самое длинное послание из всех, которые он направлял в конгресс. Казалось, это кульминационная речь, где он перечислил все, за что боролся в последние двенадцать лет, что обещал людям в ходе последней избирательной кампании, все свои надежды на будущее. Пространность послания превышала силы Рузвельта его зачитать, — вечером в беседе у камелька он изложил краткую версию послания. В послании президент защищал свою стратегию «приоритет Европы», дал высокую оценку итальянской кампании, Эйзенхауэру — его руководству военными операциями, предостерег соотечественников против пропагандистских ухищрений противника и происков его агентов, стремящихся расколоть великую коалицию, призвал американцев жить в мире, вспомнил об Атлантической хартии, выступил за создание сильной и гибкой организации Объединенных Наций и снова предложил второй Билль о правах, обещая новые инициативы в сферах социального обеспечения, здравоохранения, образования и налогов.
«Новый, 1945 год может стать годом величайших достижений в истории человечества, — говорилось в послании. — 1945-й может засвидетельствовать взятие в кольцо силами возмездия центра порочной силы империалистической Японии.
Но важнее всего — 1945-й может и должен засвидетельствовать начало образования всемирной организации мира...»
По заведенному порядку министры представили свои прошения об отставке, президент их отклонил, кроме одного. В день инаугурации он послал министру торговли Джесси Джоунсу письмо, отразившее сочетание высшей степени откровенности и притворства. «Дорогой Джесси, — начиналось письмо, — очень трудно писать это письмо. Во-первых, потому, что все эти годы нас связывала долгая дружба и прекрасные отношения, а также потому, что вы оказали правительству большие услуги и отлично выполняли все эти годы многие трудные поручения.
Генри Уоллис заслуживает почти любого поручения, которое он в состоянии, по собственному мнению, удовлетворительно выполнить. Хотя Уоллис не входил в список министров администрации, он приложил много сил для успеха нашего дела. Он хочет пост министра торговли и должен его занять. Только поэтому я прошу вас освободить свой пост для Генри. Однако президент подчеркивал, что гордится всем тем, что сделал Джесси.
«Я надеюсь, что в следующие несколько дней вы подумаете о новой подходящей для вас должности — имеется несколько вакансий должности посла — или о том, чтобы отдохнуть. Я делаю это предложение наряду с многими другими и надеюсь, вы сможете по размышлении поговорить с Эдом Стеттиниусом...» В сенате тотчас разыгралась драма.
Попыталась также уйти в отставку министр Перкинс, и она вознамерилась сделать это всерьез. Рузвельт отговаривал ее от этого шага. Она предлагала в качестве своих преемников Бирнса, Винанта и других, но Белый дом на это не реагировал. Наконец, в канун дня инаугурации Перкинс встретилась с президентом после заседания кабинета.
— Вы не считаете, — спросила она (как вспоминала позднее), — что будет лучше, если Эрли немедленно объявит о моей отставке? Я пойду и составлю текст заявления.
— Нет, Фрэнсис, вы не можете уйти сейчас, — ответил президент. — Я не смогу найти вам замену. Нет, не сейчас! Оставайтесь на своем месте и не говорите ничего больше. С вами все в порядке. — Затем он сжал ее руку в своей ладони и произнес усталым голосом: — Фрэнсис, вы поступили чертовски хорошо. Понимаю, чего вам это стоило. Понимаю, через что вам пришлось пройти. Спасибо.
В Вашингтоне распространились слухи, что администрация Рузвельта распадается: Бирнс и Моргентау конфликтуют по проблемам налогового законодательства; Гопкинс воспрепятствовал Бену Коэну стать советником при Государственном департаменте; Розенман готов уйти в отставку. Как всегда, это преувеличения, но для президента забот хватало. Он не мог уклониться даже от мелочных споров. Когда Лилиентал написал статью в «Нью-Йорк таймс мэгэзин» под заголовком «Нужны ли нам другие администрации долины Теннесси?» с положительным ответом на этот вопрос, Икес пожаловался шефу, что «этот профессиональный пропагандист» стремится давить на президента.
— Я не могу оставаться спокойным, когда он оказывает давление в скрытой форме, которое направлено главным образом против меня.
Рузвельт попросил Джонотана Дэниелса утрясти дело и «постараться удержать Лилиентала от поступков, раздражающих Икеса».
Фрэнсис Перкинс давно изучила президента; она находилась рядом с ним во время всех взлетов и падений его физического и политического состояния. Разговорам о его физической немощи придавала мало значения, но ее поразил вид президента на заседании кабинета накануне дня инаугурации. Лицо осунулось, седые волосы, безжизненный взгляд; костюм казался слишком просторным. И все же он выглядел веселым и счастливым. Только по окончании заседания, часа через два, она осознала, что у Рузвельта землистая кожа человека, страдающего хронической болезнью. Он поддерживает голову руками, шевелит синими губами; руки трясутся. Тем не менее способность восстанавливаться у Рузвельта столь велика, что на следующий день Лихи, постоянно наблюдавший президента, не обнаружил никаких отклонений в его физическом состоянии, а Лилиентал считал даже, что он выглядит прекрасно.
За несколько недель до дня выборов Рузвельт изучил историю президентских инаугураций и обнаружил более дюжины случаев, особенно в ранние годы существования республики, когда президенты присягали не на ступенях Капитолийского холма, а в других местах. Через неделю после выборов он с ликующим видом сообщил корреспондентам: главный завхоз конгресса сенатор Берд и его комитет выделили на инаугурацию 25 тысяч долларов, но он думает, что сэкономит «уйму денег...». «Полагаю, она обойдется менее чем в 2 тысячи долларов». Церемония состоится у южного портика Белого дома.
Один репортер спросил, будет ли проводиться парад.
— Нет, для кого проводить этот парад?
Двадцатого января 1945 года, в субботу, было холодно, небо заволокли свинцовые тучи. Несколько тысяч человек собрались на лужайке Белого дома, покрытой слежавшимся снегом. Оркестр морской пехоты, в парадной красной форме, отбивал марш «Приветствие шефу». Президент двигался в толпе, собравшейся у портика, покачиваясь в инвалидном кресле. Он сидел без какой-нибудь накидки или пальто. Затем к нему наклонились сын Джеймс и агент секретной службы. Рузвельт обхватил их шеи, и они приподняли его с неподвижными ногами настолько, чтобы он мог охватить взглядом собравшихся. Затем президент опустил руки, спокойно кивнул Джимми, обменялся рукопожатиями с Трумэном и повернулся лицом к верховному судье Стоуну. Президент смотрел на собравшихся из-за пелены падающего снега, затем обратил свой взор на памятник Вашингтону и высящийся за ним мемориал Джефферсона. Он четко и твердо произносил вслед за верховным судьей слова клятвы. Затем начал инаугурационную речь: