Все эти события должен был осмыслить хозяин Белого дома. Его сторонники повышали планку требований к нему, противники усиливали нападки. Ястребы в администрации заваливали президента противоречивыми рекомендациями. Но Рузвельт под прессом внешних влияний только становился более спокойным, собранным, неторопливым и осмотрительным. В беседах с репортерами шутил и спорил, искусно уклоняясь от обсуждения острых новостей. Терпеливо выслушивал Икеса, который в десятый, а может быть, в сотый раз доказывал, что необходимо перевести службу леса из министерства сельского хозяйства в МВД — шаг, который президент, видимо, считал неуместным в военное время, хотя его самого увлекал план разведения косуль в Национальном парке Больших дымящихся гор.
Однако Рузвельт вовсе не был неуязвим для моральной усталости. Еще больше чем прежде он погрузился в самого себя; на уик-энд часто уезжал в Гайд-Парк, отчасти для того, чтобы улаживать дела, касавшиеся поместья матери. Часами обдумывал поездки на рыбалку в Ки-Вест вместе с Гопкинсом; даже сделал вчерне набросок — проект дома, способного устоять под напором урагана. Находил время поговорить с членами Клуба дома Рузвельтов в Гайд-Парке, учителями округа Датчисс, с представителями Ассоциации фермеров. И при этом рассказывались длинные истории о жизни официального Вашингтона в годы Первой мировой войны, о Кампобелло и Гайд-Парке.
Появились также признаки физической усталости Рузвельта. Повышенное кровяное давление, связанное с переутомлением, у него находили еще четыре года назад, но тогда это не вызывало беспокойства. В 1941 году был поставлен диагноз этой болезни в более тяжелой форме. Доктор Макинтайр больше не был благодушен, хотя и не делал публичных заявлений, чтобы не противоречить своим прежним оценкам здоровья президента. У его пациента понизился аппетит, он стал меньше заниматься физическими упражнениями и отдыхать активно, проявлял больше признаков переутомления и бессонницы, чем в былые годы. Однако президент редко жаловался на здоровье и никогда особенно не интересовался им. Несомненно, его сильно беспокоили зарубежные дела.
Политическая напряженность нарастала, особенно на Дальнем Востоке. По настоянию императора Коноэ активизировал дипломатические усилия даже в условиях, когда напряженный график заставлял генералов и адмиралов наращивать военные приготовления. Сложилось нечто, что можно назвать шизофренической ситуацией. Все великие державы старались сочетать военные и дипломатические усилия; в Японии военное и дипломатическое ведомства конкурировали друг с другом, были разъединены, деятельность дипломатов зависела от графика военных.
Незаметно, почти неосязаемо Коноэ и дипломаты стали поддаваться перед лицом твердой позиции Вашингтона. Сигналы о развитии ситуации не отличались ясностью: иногда выяснялось, что Номура действует по своему усмотрению; поступали сообщения от Грю и по неофициальным каналам. И Коноэ, и Тоёда были вынуждены маскировать свои уступки из опасений, что об этом узнают экстремисты и поднимется волна шовинизма. Японские военные продолжали следовать намеченным курсом; во время деликатных переговоров Вашингтон узнал, что в Индокитай направлены дополнительные японские войска. Однако политические руководители в Токио демонстрировали готовность продолжать переговоры. Японская сторона соглашалась на следующие уступки по трем главным вопросам переговоров: проводить «независимый» курс в рамках Берлинского пакта — уступка довольно существенная на данном этапе, поскольку в условиях усиления конфронтации США и Германии Токио мог автоматически встать на сторону Берлина в случае войны; следовать курсу на сотрудничество и исключение дискриминационных мер в экономических отношениях — уступка, воспринимавшаяся Халлом как бальзам на сердце; позволить Вашингтону посредничать в урегулировании отношений между Японией и Китаем.
День за днем Халл вежливо выслушивал японские предложения, вступал в их обстоятельное обсуждение, но отказывался изменить свою позицию. Он настаивал, чтобы Токио формулировал свои предложения более конкретно и реализовывал до встречи в верхах. Теперь государственный секретарь и его помощники действительно верили в «искренность» Коноэ; сомневались только в способности премьера приструнить военных. Эти сомнения не исчезли и после войны, когда историки пришли к выводу, что соотношение сил в правящих кругах Токио было столь шатким, что переговоры Коноэ могли скорее спровоцировать войну, чем предотвратить ее. Коноэ не был готов ни морально, ни физически овладеть ситуацией. Многое зависело от императора, а администрация Рузвельта не имела в сентябре четкого представления о его желании вести серьезные переговоры или способности заставить военных согласиться с их результатами.
Вопросы возникают не к Халлу, который держался своих принципов, а к Рузвельту, который сочетал в себе приверженность к прагматизму и идеализму. Что касается отношений с Японией, президент видел главную задачу в том, чтобы выиграть время, пока ведется холодная война с Германией. Почему в таком случае он не воспользовался возможностью провести американо-японский саммит как легким способом выиграть время? Отчасти потому, что встреча в верхах могла спровоцировать конфликт слишком быстро. Лучше, по мнению Рузвельта, позволить Халлу делать дело, в котором он искушен, — вести переговоры дальше, пока они не сорвутся или не вернутся к исходному рубежу. Отчасти также и потому, что и сам Рузвельт поддался тенденции затягивать время. Он считал, что располагает неограниченным временем на Дальнем Востоке, но не задумывался над тем, что в Токио часы запущены по другому графику.
Среди путаницы и просчетов стояла одна ясная и незыблемая проблема — Китай. При обсуждении всех их предложений по уходу из Китая японцы настаивали, кроме заключительного этапа переговоров, на том, чтобы оставить в этой стране некоторое, хотя бы символическое число своих войск для обеспечения внутренней безопасности страны от посягательств китайских коммунистов. Японские дипломаты не могли гарантировать даже выполнение своих обещаний уйти из Китая. И для Вашингтона, и для Токио было очевидно, что выход из войны, которая стоила Японии так много крови и средств, не мог не закончиться национальной катастрофой.
Вашингтон был зациклен на Китае в той же степени, что и Токио. В это время администрация Рузвельта опасалась краха китайского режима. Чунцин жаловался на скудость американской помощи; некоторые представители Гоминьдана обвиняли Вашингтон, что он интересуется только Европой и стремится оставить Китай один на один с Японией. Мадам Чан на дипломатическом обеде упрекнула Рузвельта и Черчилля: они проигнорировали Китай во время своей атлантической встречи и стремились умиротворить Японию. Генералиссимус пожурил супругу за этот эмоциональный выпад, но в принципе был с ней согласен. Любое сообщение о каком-либо подобии разрядки в японско-американских отношениях вызывало приступ страха в Чунцине. Через многочисленные каналы влияния националисты оказывали постоянное давление на администрацию Рузвельта с целью предупредить любой компромисс с Токио, а также побудить расширить программу помощи Китаю и ускорить ее реализацию.
Даже сын президента Джеймс, служивший капитаном морской пехоты, требовал от отца послать Китаю бомбардировщики в ответ на письмо Суна, констатировавшего, что за четырнадцать месяцев «в Китай не поступило ни одного самолета, оснащенного вооружениями и боеприпасами в такой степени, чтобы использовать его в боевых действиях». У Чана действительно голова шла кругом от того, что его запросы на военную помощь пересылались в Вашингтоне из учреждения в учреждение, от американцев к англичанам и обратно. Само отсутствие эффективной помощи Китаю заставляло администрацию относиться с особой щепетильностью к любому шагу, который мог привести Гоминьдан в состояние моральной подавленности.