— Взвод! Смирно!
— Лейтенант, — прошептал стоявший рядом Фаустино Ривера, тогда еще старший капрал.
— Поставьте заключенного к стене, старший капрал!
— Но, господин лейтенант, он не может стоять на ногах.
— Тогда посади его.
— Куда, господин лейтенант?
— Принесите стул, черт бы все побрал! — голос его дрогнул.
Фаустино Ривера обратившись к стоявшему слева рядовому, повторил команду, и тот отправился ее выполнять. «Почему же его не бросят на землю и не пристрелят, как собаку, до рассвета, пока мы не видим свои лица? К чему тянуть?» — обеспокоено думал он; во дворе быстро светлело. Заключенный поднял голову и посмотрел на них, переводя удивленный взгляд умирающего с одного на другого; его глаза остановились на Фаустино. Он, несомненно, узнал его: они несколько раз играли на корте в пелоту,
[44]
— а теперь, посреди застывших луж, Фаустино стоит перед ним с винтовкой, которая стала вдруг для него непосильным бременем. Принесли стул; лейтенант приказал привязать к нему заключенного: того сотрясала дрожь. Вынув платок, капрал подошел к нему.
— Солдат, не завязывай мне глаза, — попросил заключенный, и капрал стыдливо опустил голову: ему хотелось, чтобы офицер побыстрее отдал команду, чтобы немедленно закончилась эта война, настали нормальные времена и он смог бы мирно идти по улице, здороваясь с земляками.
— Целься! — выкрикнул лейтенант.
Наконец-то, подумал старший капрал. Умирающий на миг сомкнул веки, но вновь раскрыл их, чтобы взглянуть на небо. Он уже не боялся. Лейтенант колебался. Узнав о предстоящем расстреле, он ходил потерянный; какой-то голос из детства может быть принадлежавший учителю или исповеднику церковной школы, твердил, словно вбивая молотком, слова: все люди братья. Но ведь это неправда тот, кто сеет насилие, — не брат, а родина — на первом месте, все остальное — глупости, и если мы их не уничтожим, они уничтожат нас, — так говорят полковники, — или ты убьешь, или тебя убьют, война есть война; нужно через это пройти, подтяни ремень покрепче и перестань дрожать: не думай, не чувствуй и, прежде всего, не смотри в лицо, а не то — тебе крышка.
— Огонь!
От залпа вздрогнул воздух, в стылом пространстве рассыпалось многократное эхо. Вспорхнул с испугу ранний воробей. Запах пороха и винтовочный грохот воцарились, казалось, навечно, но постепенно снова наступила тишина Лейтенант открыл глаза выпрямившись, заключенный по-прежнему сидел на стуле и спокойно на него смотрел. Свежая кровь залила его потерявшие форму штаны, но он еще был жив, и в предрассветных лучах его лицо излучало божественную благодать. Он был жив и ждал.
— В чем дело, старший капрал? — тихо спросил офицер.
— Мой лейтенант, они стреляют по ногам. Ребята — местные, все знают друг друга Как они могут убить своего?
— И что тогда?
— Тогда, мой лейтенант, ваш черед.
Когда офицер понял, он потерял дар речи, а взвод продолжал ждать, глядя, как испаряется скопившаяся меж булыжников вода В другом конце двора ждал приговоренный, медленно истекая кровью.
— Вам об этом не рассказывали, мой лейтенант? Это знают все.
Нет. Не рассказывали. В офицерском училище его готовили к войне против соседних стран или любых сукиных сынов, осмелившихся вторгнуться на национальную территорию. Он также прошел тренировки по борьбе со злоумышленниками, по их безжалостному преследованию, беспощадной охоте за ними, чтобы другие — порядочные мужчины, женщины и дети — могли спокойно ходить по улицам. В этом состояла его задача. Но никто ему не говорил, что он должен истязать связанного человека, чтобы заставить его заговорить, ничему подобному его не учили, и вот мир перевернулся: он должен пойти и добить этого несчастного, не издавшего ни единого стона. Нет. Никто ему об этом не говорил.
Незаметно, чтобы взвод не догадался о колебаниях командира, старший капрал дотронулся до его руки и прошептал:
— Револьвер, мой лейтенант.
Тот вынул револьвер и пересек двор. Стук сапог о брусчатку отозвался в сердцах солдат глухим эхом. Глядя друг другу в глаза, лейтенант и заключенный остались лицом к лицу. Они были одногодки. Сжав оружие обеими руками, чтобы справиться с охватившей его дрожью, лейтенант поднял его и стал целиться обреченному в висок. Последнее, что видел заключенный, прежде чем выстрел пробил ему голову, было светлое небо. Кровь залила его лицо, грудь и забрызгала форму офицера.
Вместе с грохотом выстрела прозвучал и жалобный вскрик лейтенанта, но его услышал лишь Фаустино Ривера.
— Держитесь, мой лейтенант. Говорят ведь, мы сейчас как на войне. Трудно — в первый раз, потом человек привыкает.
— Идите к черту, старший капрал!
Капрал оказался прав; со временем ему все легче было убивать за родину, чем умирать за нее.
Сержант Фаустино Ривера закончил свой рассказ и вытер потную шею. В тумане опьянения он едва различал черты лица Ирэне Бельтран, но мог оценить их гармоничную правильность. Посмотрев на часы, сержант испуганно встрепенулся; он два часа проговорил с этой женщиной, и если бы не опаздывал на дежурство, то рассказывал бы еще. Она умела слушать и проявляла живой интерес к его историям, в отличие от тех насупленных сеньорит, что воротят нос, когда мужик закладывает за воротник; нет, господин хороший, настоящая баба, видимо, та, у которой все на месте и голова работает; конечно, эта — немного худовата, приличных сисек и хороших ляжек не наблюдается; короче, не за что ухватиться в момент истины.
— Неплохим он был человеком, мой лейтенант. Сеньорита, он изменился, когда получил власть и не должен был никому отчитываться, — этими словами закончил свой рассказ сержант, вставая и поправляя форму.
Подождав, когда он повернется к ней спиной, Ирэне выключила спрятанный в сумке магнитофон. Бросив остатки мяса кошке, она вспомнила о Густаво Моранте и подумала приходилось ли ее жениху когда-нибудь проходить через двор с оружием в руках, чтобы добить заключенного последней пулей милосердия. В отчаяньи она отмахнулась от этого видения, стараясь вспомнить гладко выбритое лицо и светлые глаза Густаво, но в памяти всплыло лишь лицо Франсиско Леаля, когда он вместе с ней склонялся над рабочим столом, его черные, все понимающие глаза детский прикус, когда он улыбался, и другое, горькое и суровое выражение, когда его больно ранило чужое злодеяние.
«Божья воля» была ярко освещена, гардины в комнатах раздвинуты, звучала музыка был день для посещений, — выполняя свой долг милосердия, приходили на свидание родственники и друзья стариков. Издали первый этаж был похож на трансатлантический лайнер, по ошибке бросивший якорь в саду. Гости и обитатели прогуливались по палубе или отдыхали в глубоких креслах на террасе: они походили на тусклые призраки, потусторонние души, — некоторые из них говорили сами с собой, иные — пережевывали воздух, другие воскрешали, быть может, далекие годы или рылись в памяти, пытаясь вспомнить имена тех, кто был перед ними, а также своих детей и внуков. В этом возрасте экскурс в прошлое сравним с хождением по лабиринту; иной раз им удавалось припомнить место или событие или узнать любимого человека, обнаружив его в тумане своего сознания. Вокруг скользили одетые в униформу сиделки, — укутывали слабые ноги, раздавали вечерние таблетки и разносили целебный настой из трав обитателям пансиона и прохладительные напитки — посетителям. Из невидимых динамиков неслись бравурные аккорды шопеновской мазурки, плохо сочетавшейся с медленным ритмом внутренней жизни обитателей дома.