Единственный из интимных друзей вдовы, не сделавший ей предложения, был Хойницкий. Мир, в котором еще "стоило жить", был приговорен к гибели. Мир, который должен был наследовать ему, уже не нуждался в "приличных людях". А следовательно, не имело смысла долго любить, жениться и производить потомство. Хойницкий взглянул на вдову своими печальными, бледно-голубыми, чуть выпуклыми глазами и сказал: "Прости, что я не хочу на тебе жениться". Этими словами он закончил свои соболезнования.
Итак, вдова вышла за сумасшедшего Тауссига. Она нуждалась в деньгах, а он был доверчивее ребенка. Как только его приступ кончился, он попросил ее приехать. Она явилась, позволила поцеловать себя и повезла его домой. "До приятного свидания!" — сказал господин фон Тауссиг профессору, вышедшему его проводить. "До скорого свидания!" — поправила его жена. (Она любила время, когда ее муж болел.) И они поехали домой.
Десять лет тому назад она навестила Хойницкого, тогда еще не будучи замужем за Тауссигом, не менее красивая, чем сейчас, и на целые десять лет моложе. И в тот визит она возвращалась домой не одна. Лейтенант, молодой и грустный, как этот теперь, сопровождал ее. Его звали Эвальд, и он был уланом. (В те времена здесь стоял уланский полк.) Ехать обратно без провожатого было ее первой настоящей болью в жизни; ехать в сопровождении обер-лейтенанта было разочарованием. Для более высоких чинов она считала себя еще далеко не достаточно старой. Вот лет через десять — другое дело.
Но старость приближалась грозными, неслышными шагами и нередко коварно замаскированная. Она считала уходящие дни и каждое утро пересчитывала морщинки, тонкие сеточки, за ночь сплетаемые возрастом вокруг безмятежно спящих глаз. Но сердце ее было сердцем шестнадцатилетней девочки. Благословленное вечной юностью, жило оно в стареющем теле, как прекрасная тайна в разрушающемся дворце. Каждый юноша, которого фрау фон Тауссиг заключала в свои объятья, был долгожданным гостем. К сожалению, ни один не шел дальше передней. Ведь она не любила, она только ждала! Она видела, как один за другим уходили они, с грустными, ненасытившимися и огорченными глазами. Постепенно она привыкла видеть, как приходят и уходят мужчины, это племя ребячливых великанов, эта армия неуклюжих дураков, воителей, воображающих, что побеждают, когда их презираешь, что обладают, когда над ними потешаешься, что наслаждаются, когда им только даешь отведать, эта варварская орда, которую все же ждешь, покуда в тебе теплится жизнь. Может быть, может быть, из их беспорядочной и темной толпы выйдет однажды единственный, легкий и сияющий принц. Он не являлся! Его ждали, он не шел! Подходила старость, а его все не было! Фрау фон Тауссиг ставила на пути приближающейся старости молодых мужчин, как плотины. Из страха перед своим познающим взором она с закрытыми глазами пускалась во все свои так называемые авантюры.
Она произвела оценку лейтенанта Тротта. Он выглядит старше своих лет, думала фон Тауссиг, ему пришлось пережить много печального, но он ничему не научился. Он не умеет любить страстно, но и не любит мимолетно. Он так несчастен, что его можно разве что осчастливить.
На следующее утро Тротта получил трехдневный отпуск по "семейным обстоятельствам". В час дня он распрощался с товарищами в вокзальном ресторане и под их радостные и завистливые возгласы вошел с фрау Тауссиг в купе первого класса, за которое ему, правда, пришлось «доплатить».
Когда наступила ночь, он, как ребенок, испугался темноты и вышел из купе, чтобы покурить, вернее, под предлогом, что ему хочется курить. Он стоял в коридоре, полный каких-то спутанных мыслей и образов, смотря сквозь ночное окно на летящих змей, в мгновение ока возникавших из добела раскаленных искр локомотива и так же мгновенно погасавших, на густой сумрак леса и спокойные звезды на небосводе. Затем он тихонько отодвинул дверь и на цыпочках вошел в купе.
— Нам, пожалуй, следовало взять билеты в спальном вагоне, — неожиданно произнесла в темноте фрау фон Тауссиг. — Вам беспрерывно хочется курить! Можете курить и здесь!
Значит, она все еще не спала. Зажженная спичка осветила ее лицо. Белое, обрамленное черными спутанными волосами, лежало оно на красном бархате подушки. Да, пожалуй, лучше было бы ехать в спальном вагоне. Кончик папиросы тлел в темноте красноватым огоньком. Они ехали через мост, колеса застучали громче.
— Мост, — сказала женщина, — я всегда боюсь, что он провалится!
Да, подумал лейтенант, хорошо, если б он провалился. Теперь у него был один только выбор — между несчастьем внезапным и несчастьем медленно подкрадывающимся. Он неподвижно Сидел против фрау Тауссиг и при свете на мгновение озарявших купе станционных огней, мимо которых они мчались, видел, что ее бледное лицо побледнело еще больше. Он не мог выжать из себя ни единого слова. Ему показалось, что он должен поцеловать ее, вместо того чтобы говорить. Но он все время отодвигал этот обязательный поцелуй. "После следующей станции", — говорил он себе. Вдруг фрау Тауссиг вытянула руку, пошарила ею в поисках предохранителя на двери и защелкнула его. Тротта склонился над ее рукою.
В этот час фрау фон Тауссиг любила лейтенанта с той же пылкостью, с какой десять лет назад любила лейтенанта Эвальда, на этом же перегоне, в этот же час и, кто знает, может быть, в этом же самом купе. Но улан стерся в ее памяти, как я те, кто был до и после него. Страсть бурным потоком пронеслась над воспоминаниями и смыла все их следы. Фрау Тауссиг звали Валерией, но сокращенно называли обычным в тех краях именем Валли. Это имя, нашептываемое ей в нежные минуты, каждый раз звучало по-новому. Сейчас этот юноша как бы вновь окрестил ее: она была ребенком (юным, как это имя). И все же, по привычке, фрау Тауссиг жалобно сказала, что она "гораздо старше его", — замечание, которое она всегда осмеливалась произносить перед молодыми людьми; известная, безумно смелая предосторожность. Обычно это замечание открывало собой новую серию ласк. Все нежные слова, которыми она владела в совершенстве и которыми одарила уже многих мужчин, снова вспыхнули в ее памяти. Сейчас последует — как хорошо, к несчастью, она знала эту очередность — всегда одинаково звучащая просьба мужчины не говорить о возрасте и времени. Она знала, как мало значили эти просьбы — и… верила им. Она ждала. Но лейтенант Тротта молчал, упорный юноша. Она испугалась, что это молчание — приговор, и осторожно начала:
— Как ты думаешь, насколько я старше тебя?
Он не знал, что ответить. На такие вопросы не отвечают, да к тому же это его не интересовало. Он чувствовал быструю смену прохлады и огня на ее гладкой коже, резкие климатические изменения, относящиеся к загадочным явлениям любви.
— Я могла бы быть тебе матерью! — прошептала женщина. — Угадай же, сколько мне лет!
— Не знаю! — пробормотал несчастный.
— Сорок один! — сказала фрау Валли. Ей месяц назад исполнилось сорок два. Но некоторым женщинам сама природа не позволяет говорить правду, природа, пекущаяся о том, чтобы они не старели. Фрау фон Тауссиг была, пожалуй, слишком горда, чтобы скостить себе целых три года. Но украсть у правды один несчастный год? Это еще не кража!
— Ты лжешь! — сказал он наконец очень грубо, из вежливости. И она обняла его, подхваченная новой волной страсти и благодарности. Белые огни станций мчались мимо окна, освещали купе, озаряли ее бледное лицо и, казалось, вновь обнажали ее плечи. Лейтенант, как ребенок, лежал на ее груди. Она испытывала благодетельную, святую материнскую боль. Материнская любовь струилась в ее жилах и наполняла ее новой силой. Ей хотелось сделать добро своему возлюбленному, как собственному ребенку, словно лоно ее, теперь его принявшее, его породило.