Они осаждают его жилище. Дом цадика обычно просторней, светлее и шире неказистых еврейских лачуг. Иные содержат при себе целый двор. Жены цадиков ходят в дорогих платьях и повелевают служанками, имеют лошадей и конюшни — и все не для удовольствия, а для представительности.
Стояла поздняя осень, когда я отправился навестить ребе. Поздняя восточная осень, еще теплая, дышащая высоким смирением, окрашенная в золото отречения. Я встал в пять часов утра. С лугов поднимался влажный холодный туман, по спинам заждавшихся лошадей пробегал озноб. Вместе со мной в крестьянской телеге сидели пять евреек. Закутанные в черные шерстяные платки, они казались старше своего возраста — житейские тяготы наложили печать на их фигуры и лица; еврейки были торговками и продавали по домам зажиточных горожан битую птицу, зарабатывая гроши. Все они везли с собой малых ребят. На кого оставить детишек в такой день, когда вся округа отправилась к ребе?
С восходом солнца мы добрались до местечка, где жил ребе, и увидели, что толпы людей успели приехать до нас. Приезжие обретались в местечке не первый день и спали вповалку в сенях, в сараях и на сеновалах; местные евреи обделывали выгодные дела и за приличные деньги устраивали чужих на ночлег. Большой постоялый двор оказался переполнен. Улица была изрыта ухабами, мостовую заменяли гнилые заборные доски, и повсюду на этих досках сидели, примостясь на корточках, люди.
По одежде: полушубку и высоким сапогам наездника — меня принимали за одного из страшных местных чиновников, который одним мановением руки может упечь тебя за решетку. Люди расступались, пропуская меня вперед и дивясь моей вежливости. Перед домом ребе стоял рыжий еврей-церемониймейстер: на него с мольбами, проклятьями, тряся денежными купюрами, наседала толпа, но он, облеченный властью, не знал пощады и с подобающей бесцеремонностью раздавал подзатыльники как умоляющим, так и бранящимся. Иногда он даже брал у кого-нибудь деньги, а потом все равно не пускал — то ли забывая, у кого взял, то ли делая вид, что забыл. Восковую бледность его лица оттеняла круглая шляпа из черного бархата. Медно-рыжая свалявшаяся борода на подбородке торчала торчком, а по щекам сползала редкими клочьями, вроде драной подкладки, и вообще росла как придется, презирая всякий порядок, предусмотренный природой для бороды. У еврея были маленькие желтые глазки, глядевшие из-под редких, едва заметных бровей, резкие широкие скулы, выдававшие примесь славянской крови, и бледные, голубоватые полоски губ. Когда он кричал, становились видны его крупные желтые зубы, а при очередном пинке из рукава выпрастывалась дюжая, поросшая рыжей щетиной ручища.
Я сделал этому человеку рукой недвусмысленный знак: мол, дело из ряду вон, нужно потолковать с глазу на глаз. Еврей быстро закрыл входную дверь и через секунду уже шагал, пробивая себе дорогу среди толпы, ко мне навстречу.
— Я приехал издалека, из чужих краев, и хочу повидать ребе. Но много денег заплатить не могу.
— У вас больной? Вы хотите молитвы за его здоровье? Или у вас дела плохи? Так напишите записку — и ребе прочтет и помолится за вас.
— Нет, мне надо с ним увидеться!
— Ну так приезжайте же после праздников?
— Не могу. Мне надо увидеться с ним сегодня!
— Ну тогда ничем не могу помочь… или идите с кухни!
— А где кухня?
— С другой стороны.
«С другой стороны» уже ждал барин, заплативший, верно, немалые деньги. О, это был барин, барин во всех отношениях! Барство сказывалось во всем: в дородной фигуре, в шубе, во взгляде — и не то чтобы ищущем, и не то чтобы сосредоточенном. Барин точно знал, что минут через пять, самое позднее — через десять, дверь кухни откроется.
Правда, когда она в самом деле открылась, богатый барин слегка побледнел. По темному коридору с бугристым полом мы двинулись вперед: барин зажигал спички, но ступал неуверенным шагом.
Он просидел у ребе довольно долго и вышел в прекрасном расположении духа. Позже я узнал, что у этого господина заведено раз в год проходить к ребе через кухню, что он богатый торговец нефтью, владеет скважинами и тратит на бедных такие деньги, что может, не страшась наказания, уклоняться от массы разных обязанностей.
Ребе сидел в голой комнате за небольшим столом перед окошком с видом во двор. Левой рукой он облокачивался на стол. У него были черные волосы, короткая черная борода и серые глаза. Его нос, словно повинуясь неожиданному порыву, прямо-таки выпрыгивал из лица, становясь к концу широким и плоским. У ребе были худые костлявые руки и белые острые ногти.
Ребе громко спросил, зачем я пришел, окинул меня быстрым взглядом и сразу же перевел глаза в окно.
Я ответил, что хотел его повидать и что наслышан о его мудрости.
— Бог мудр! — сказал ребе и снова взглянул на меня.
Затем он жестом подозвал меня к столу, протянул руку и сердечным тоном старого друга промолвил: «В добрый час!»
Тем же путем я вернулся обратно на кухню. Рыжий торопливо хлебал деревянной ложкой фасолевый суп. Я дал ему деньги. Левой рукой он принял купюру, а правой, не отрываясь от еды, поднес ко рту ложку.
На улице он догнал меня с расспросами. Ему не терпелось узнать, что творится в мире и не вооружается ли Япония к новой войне.
Мы с ним потолковали про войны и про Европу. Он сказал: «Я слышал, будто японцы — не гои, не как европейцы. Так и чего же они воюют?!»
Думаю, от такого вопроса любой японец пришел бы в смущение и вряд ли нашелся бы что ответить.
А потом оказалось, что в этом маленьком городке живут сплошь рыжие евреи. Через две-три недели они отмечали праздник Торы
[18]
, и я видел, как они танцевали. То не был танец вырождающегося рода. И не только энергия фанатичной веры — в религиозном обряде рвалось наружу само здоровье.
Хасиды брались за руки, плясали в кругу, распускали круг, били в ладоши, мотали в такт головами и, подхватив свитки Торы, кружили их, словно девушек, прижимая к груди, целуя и плача от радости. В танце сквозило эротическое желание. Меня глубоко тронула картина того, как целый народ приносит на алтарь своего Бога чувственную радость, а Книгу строжайших законов обращает в возлюбленную, не различая, сводя воедино телесное вожделение и духовное наслаждение. Страстность и сладострастие, танец и богослужение, всплеск чувственности и молитву.
Из огромных кувшинов хасиды пили медовую настойку. Откуда пошел ложный слух, будто еврей не умеет пить? Тут к восхищению подмешивается укор, недоверие к племени, которому вменяют в вину рассудочность. Но здесь я своими глазами видел, как евреи теряют рассудок, — правда, не после трех кружек пива, а после пяти кувшинов крепкой настойки, и не по случаю военной победы, а от радости, что Господь наделил их Законом и знанием.